Я повернулся и молча пошел обратно. Сто Процентов никогда не повышал голоса и всегда называл нас на «вы». Что ни говори, а и эта мелочь приятна. Чувствуешь себя человеком. Я прожил на свете четырнадцать зим. Я помню темное утро, меня одевают в детский сад. Вероятно, это была третья моя зима, а теплые ласковые руки больше уж никогда не касались меня, и никто не нашептывал чего-то бессмысленно-нежного, не прижимал слегка, целуя то в лоб, то в щеку. Вернее, нет, поцелуи и объятия были, но уж не такие, а мимолетные, отстраненные. Те же все до единого остались при мне, запрятались под кожу, и по ночам я ощущаю их теплое шевеленье, тогда сердце мое сжимается, а лоб покрывает холодная испарина. Неужто и я был когда-то как все, и со мной рядом была та, родней кого нет на свете. Неужто?..

На площади я сел в автобус и, сунув руки в карманы, прижался к оконному стеклу. Какая-то женщина возмущенно посмотрела на меня, ведь я не собирался платить. Затем в глазах ее мелькнула догадка, и она отвернулась. Она поняла, что я с Горы. Мы все с Горы, питомцы славного интерната. Автобус с трудом поднимается вверх, удаляясь все дальше и дальше от раскинувшегося в низине города. Белые панельные дома цепенеют продолговатыми коробками, стекла отвечают холодному солнцу простуженным блеском, и редкие деревья на улице кривятся черными треногами.

Зато у нас на Горе деревьев больше, чем во всем городе. И не хилых, недавно посаженных. Тут могучие узловатые дубы, особенно внушительные на белых заснеженных склонах. Среди этих дубов возвышается серое здание с готическими башенками и шпилями, на фасаде его красуется черная с золотом вывеска «Интернат № 13». К парадному входу ведет липовая аллея.

Но я не пошел по аллее. Проторенной дорожкой вдоль массивной чугунной ограды я пробрался к задам интерната и тут проник через лаз, хорошо известный как воспитанникам, так и воспитателям. Меня поджидал Голубовский.

— Принес? — спросил он, похрустывая льдинкой. Я вручил Голубовскому мороженое. Он оглядел его, скривив губы.

— А по уху хочешь? Заказывали пломбир.

— Не было, Голубок.

— Тебе же хуже. — Он развернул мороженое. — Куртку больше не дам.

— Честное слово, не было.

— Тебя, между прочим, Петруша искал. В городе не светился?

— Да нет… — промямлил я неуверенно.

Голубовский посмотрел на меня пытливо.

— Сразу вижу, светился. Лажа, старик. Куртку больше не дам. Весь интернат прет в моей куртке на выход.

— Зато мороженое… — пробормотал я.

— Мне ваше мороженое! Я ананасы с ликером едал, пока не свинтили. Плохо ты знаешь, старый, мой лайф.

Голубовский помедлил, протянул мне остаток мороженого.

— На, освежись.

— Да я не хочу…

Он аккуратно доел мороженое, вытер губы, сморкнулся.

— Хоть ты и друг мне, Царевич, а куртку больше не дам. И вот тебе мой совет, вали к Петруше, пока силой не отвели. Тучи над городом встали.

Петр Васильевич играл на гитаре. Он молод, наш третий директор, с его приходом мы ожили сразу, почувствовав неподдельный интерес к нашей жизни, заботу. Кто-то из девочек ласково окрестил его Петрушей, и мы охотно приняли это прозвище.

Петруша сразу взялся за дело. Дел в интернате ведь было невпроворот. Я уж не говорю, что здание обветшало, обветшала и наша одежда, порядочно обветшали мечты и надежды. В первый же день Петруша поразил обитателей Горы тем, что прошел по коридорам» спальням и классам, задумчиво поигрывая на гитаре. С тех пор он не раз повторял музыкальные обходы, собирая за собой толпы малышей и почитателей повзрослев. «Петр Васильевич, а вот эту, испанскую!» — но он не отзывался, побренькивая свое и думая нелегкую думу, как приодеть воспитанников, чтобы на улицах их принимали за обычных, благополучных детей.

Он хоть и молод, но ранняя седина уже тронула его волосы. Говорили, что и сам он инкубаторский, а потому хорошо понимает чаянья юных цыплят.

Петр Васильевич играл на гитаре. Он сидел в своем кабинете среди развешанных по стенам электрогитар, расставленных усилителей и колонок. На его столе в стакане красовался букет первых подснежников. Конфета, наверное, принесла или Уховертка. Конфета с Уховерткой, закадычные две подружки, всегда носят Петруше цветы.

Он вновь играл что-то испанское. Нервно-задиристое. Какое-нибудь фламенко. Я застыл у двери в ожидании. Он кивнул, приглашая сесть. Пальцы его с треском терзали струны.

— Неплоха гитара, — сказал он и поставил ее в угол. — Как дела, Дмитрий Царевич?

— Более-менее, — ответил я. — Где пропадал, опять небось в «Синикубе»? Меня занимает твое упорное желание читать это слово наоборот. Но ты непоследователен, потому что выбрасываешь последнюю букву.

— Ее выбросил ветер, — ответил я. — Буква «т» давно отвалилась. И потом, почему наоборот? Разве к каждому слову приставлена стрелка, в какую сторону читать?

— Я заразился твоим увлеченьем, — сказал он. — Иду и читаю, «фаргелет-нофелет», «наротсер», правда, забавно? Но вчера я нашел безупречную вывеску «Дом мод», тут уж, как ни крути, все одно и то же.

— Да, это вывеска для белых людей, — солидно согласился я.

Он встал, собрал на столе бумаги.

— Я пригласил тебя затем, чтобы вместе совершить тихий обход.

Так, подумал я, значит, все не так уж плохо. «Тихий обход» — это примерно то же, что прогулка с гитарой. Директор медленно ходит по интернату, все разглядывает, старается не вступать в долгие разговоры и все думает свою бесконечную думу, чем порадовать своих драгоценных воспитанников.

Наш сумрачный замок стоит на самой верхушке Горы. И замок и гора, это сказано, наверное, слишком сильно. Не гора, скорее холм, с которого видно, впрочем, далеко вокруг. В одну сторону идет плавный Спуск, и там раскинулся город. Верней, не раскинулся, слепился белыми коробками домов, и все, кто живет там, работают на комбинате.

Комбинат расстраивается по другую, крутую сторону Горы, в низине, окаймленной хилой зловонной речкой. Всю ночь над комбинатом горят адские оранжевые огни, слышатся свист и шипящие звуки, тяжелые удары, стрекот механизмов. А по утрам в морозном тумане комбинат исторгает из себя разноцветные дымы, от желто-бурых до бледно-фиолетовых. Иногда он сплошь заволакивается тлетворным туманом, от которого становится трудно дышать. Тогда в нашем замке поспешно закрываются окна и форточки.

Замок. Да, иногда мне так хочется думать. Ибо главная часть интерната и вправду походит на замок. Она построена довольно давно, чуть ли не сто лет назад. Какой-то полубезумный наследник купеческих миллионов решил возвести себе особняк в глуши, в отдаленье от света.

Справедливости ради надо сказать, что тогда и Гора и окрестности были покрыты густым лесом, речка была прозрачна и богата рыбой, а лоси бродили тут, не боясь человека. Всего одна деревенька, купленная наследником, располагалась вблизи, так что он вполне мог рассчитывать на тишину и покой.

Наследника почему-то называли Барон. Хотя никаким бароном он не был, и более того, его отец начинал подмастерьем, но, проявив сметку и рассудительность, женился на дочке хозяина, а там неожиданно разбогател, купив прииск в Сибири.

Не в пример своему папаше Барон не собирался заниматься торговлей, он проявил недюжинный интерес к наукам, искусствам. С отцом, разумеется, он не ладил, и дело дошло до того, что тот изгнал его из родного дома. Наследник долго мыкался, чему-то обучался, пока не получил свои миллионы.

Тут-то он и замыслил постройку особняка в духе мрачной английской готики. Вероятно, это обошлось ему в копеечку, потому что и дорог-то в этих краях не было.

Тем не менее в середине семидесятых годов прошлого века на вершине Горы уже возвышались башенки с медными шпилями и сумрачно блестели узкие, заплетенные рамами окна.

О жизни Барона дошли разные малоправдоподобные слухи. Да и бывал-то он на Горе не часто, столичная жизнь все-таки завлекла его в свои тенета. Но если уж наезжал с кучей знакомых, то на Горе творилось невообразимое. Какие-то ссоры, дуэли, фейерверки и бесконечные гулянья.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: