Понять, конечно, можно, только при этом нужно учесть природу индуистского мышления, существенно отличающегося от европейского, осмыслить то различие мировоззрений Востока и Запада, о котором так много говорили и писали. Ольденберг замечает по этому поводу: «Дело в том, что индийский ум не воспринимает отдельное явление в его отдельном существовании, заключенное в границах своих очертаний и живущее своею, ему одному свойственною, жизнью. У индуса одно явление сливается с другим; линии стушевываются в нечто неопределенное. Таким образом, мысль то схватывает одну область сущностей и воспринимает всякое отдельное явление из этой области как идентичное с одной и тою же центральной потенцией или как зависящее от этой потенции, ею одушевленное, из нее рождающееся, то перелетает через все преграды отдельных явлений и говорит: это и то суть все».
Здесь исследователь буквально наткнулся на характерную особенность индуистского мышления, однако понял и истолковал ее, на наш взгляд, не совсем верно. То, что ему кажется неопределенным, непоследовательным, нелогичным, расплывчатым, неоднородным, на самом деле просто другой способ осознания, другой тип смыслообразования и объяснения.
Европейский человек со времен античности и Нового Завета рассуждает, умозаключает, опираясь на отношения тождества и различия. Он исходит из твердых оснований, начал, которые выглядят однородными и непротиворечивыми (истинными). Каждый предмет и явление для европейского сознания отличны от других, а их сходство (тождество) или различие может быть установлено только в специальном рассуждении при приведении их обоих к одному основанию. В этом смысле «мир сознания» европейского человека, оформленный в античной философии Платоном и Аристотелем, есть мир явлений, связанных между собой отношениями тождества, различия, непротиворечивости. У индуса реальность принципиально иная. Он не устанавливает тождества и различия, не приводит разные явления к непротиворечивым основаниям (т. е. не гомогенизирует бытие), а напротив, ищет аналогии, сходства и подобия между явлениями, которые при этом считает принципиально различными, индивидуальными. Понятно, что эта процедура не менее эффективна, чем та, которую применяет европеец: любую группу предметов можно организовать как в отношении тождества и различия (т. е. приведения к основаниям), так и в отношении сходства, аналогии, подобия. Поэтому там, где европейское сознание обнаруживает отдельные семейства и ряды тождественных (сводимых друг к другу) явлений (собственно предметов, наук), индуистский ум видит длинные цепи аналогичных, сходных явлений, каждое из которых тем не менее отличается от всех других. И самая длинная цепь аналогий, охватывающая и пронизывающая все, что только можно помыслить, — это сам Бог, единое существо, не имеющее никаких положительных определений, только «не это, не это». Действительно, чем более широкий круг предметов и явлений охватывается аналогией, тем меньше положительных определений остается у качества, общего у всех этих явлений. Наконец, явления самого широкого круга, т. е. всего мыслимого и сознаваемого мира, имеют лишь одно общее свойство — «ничто». «Вначале было несуществующее, — читаем мы в одном из главных ведических памятников «Брахмане ста тропинок», — из него родилось Существующее, оно само создало себя (произвело творение из себя самого)». «Единое-сущее, — пишет Ольденберг, — есть ens realissimum; его отражение суть слог утверждения «ОМ». Но в то же время у него есть и другое имя «Не это, не это», ибо он выше и глубже всякого предиката, который можно было бы приставить к нему; оно ни велико, ни мало, ни длинно, ни кратко, ни скрыто, ни открыто: «Лишь кто не думает о нем, подумал о нем; кто же думает о нем, не познает его, непонятное понимающему, понятное тому, кто не понимает».
Но не только особенности смыслообразования отличают, выделяют индуистский ум, сознание. Не менее существенно понимание роли жертвы и мудреца (Брахмана), владеющего ритуалами жертвоприношения. Аналогия между жертвой и Богом (Праджапати), установленная еще в глубокие ведические времена («жертва есть Бог»), предопределила в более позднее время два важных момента ого умозрения. Жертва стала пониматься в естественном, космическом залоге — как сама природа, а жертвоприношение как год, жрецы — времена года, жертвенные приношения — месяцы. В то же время Бог и жертва — это само бытие, жизнь, судьба, а следовательно, знание жертвы и жертвоприношения суть знание бытия, судьбы, жизни. Но аналогии идут еще дальше: природа, ее закон, жертва были усмотрены в Браме (означающем жреческое сословие и Бога одновременно; опять же действие «закона аналогии»), в его слове и знании, «в гимне, изречении, песне» («тройном знании» Вед). О жреце, совершающем жертвоприношение, в «Брамане ста тропинок» говорится: «Он делает Браму главою этой вселенной». В древней ведийской песне есть такие выражения: «На истине основана земля, на солнце основаны небеса. Благодаря праву существуют adityas (высочайшие боги, сыновья Адити, бесконечности)» и далее: «Брама есть слово, истина в слове есть Брама. Брама есть право. Брамою держатся небеса и земля».
Но ведь создатель всего — Праджапати? Да, вначале, а затем на первое место среди богов выходит Брама. Ольденберг отмечает, что «победа» Брамы была завоевана не сразу. Если говорили: «Брама — благороднейший между богами», то встречались и выражения: «Индра и Агни — благороднейшие между богами». Брама еще недостаточно силен, чтобы столкнуть с престола прежнего создателя и владыку миров Праджапати, но он стоит уже ближе всех к этому престолу. «Дух, Праджапати, — сказано в «Брамане ста тропинок», — возжелал: если бы я стал множеством, если бы я расплодился. Он затратил силу, превратился в желание. И когда он затратил силу, превратился в желание, он создал сначала Браму, троякое знание, и оно стало его опорой, поэтому и говорят: «Брама есть опора этой вселенной»«.
Но Брама не только Бог, но и жрец, мудрый, тот, кто владеет тройным знанием. А Бог не просто Создатель, дающий, созидающий жизнь, но и природа, космический закон. Получается (естественно, не в европейской логике, а в индуистском умозрении), что мудрый, Брама, не только регулирует в форме жертвоприношений природные, космические процессы (в частности, жизни и смерти), но и создает, опираясь на знание Вед, саму жизнь, бытие. (Вот куда закономерно привели индуистское сознание, закон аналогии и «религия жертвы».) Теперь становится понятной и фраза «мудрец знает слово и приношение, которые поднимают его выше области катящихся дней и ночей и выше того мира, в котором солнце своим жаром имеет власть над жизнью и смертью… он освобождает свою жизнь от смерти». Действительно, Брама, с одной стороны, совпадает с природой, космосом, подчиняется их законам, с другой же — сам созидает, творит (в качестве Бога) и закон, и бытие, а следовательно, стоит над ними. Для европейского ума все эти аналогии и построения или чистая поэзия, или сплошные парадоксы, но для ого — стройный и законосообразный мир. С точки зрения ого умозрения, мудрый (Брама), если он владеет Знанием, может не только регулировать природные, космические процессы, но и творить само бытие (жизнь), не совпадающее (что существенно) с тем, в котором пребывают обычные люди. Запомним и этот вывод, он нам также пригодится.
Двуединая сущность Брамы (как природы и творца ее) особенно укрепилась в результате еще одной аналогии. Дело в том, что на роль главного Бога претендовал не только Брама, но и Атман atman, что значит «дыхание», «жизнь», в европейском понимании — «субъект», «Я»), По ведическим представлениям, Атман — это средоточие, центр, корень жизни, главенствующий над прочими жизненными и дыхательными (prana) силами. В «Брамане ста тропинок» мы читаем: «Воистину десятерное дыхание дано человеку; Atman — одиннадцатое; на нем основываются дыхательные силы. В середине помещается Atman, вокруг него дыхательные силы». В «Органоне» Аристотель отмечает, что в определенном смысле в уме содержится все, весь космос, все рода бытия. Но то, что для Аристотеля было лишь постановкой проблемы, исходным пунктом для истинных умозаключений, для ого умозрения явилось широкой и плодотворной аналогией. Ольденберг пишет: «Что индийский мыслитель узнал в себе самом, переносится им с роковою необходимостью во внешний мир; для него микрокосм неизбежно сливается с макрокосмом, и с обеих сторон аналогичные образы многозначительно указывают друг на друга».