…Итак, что еще? Не отравился же я ста граммами водки из опорожненной ранее более чем наполовину бутылки? Нет, нереально. Зато кроме водки я влил в себя целую кружку какого-то чудовищного чая. Точно, вспомнил! Он еще отдавал автолом. Или чем-то подобным. Я тогда подумал, что мне это мерещится, но теперь все же склоняюсь к тому, что чувства меня не обманули. Возможно, что в чайник или в мою кружку попала какая-то грязь, а растяпа Лина этого не заметила.
В ванной я поплескал в лицо холодной водой, потом покопался в аптечке, перебрал несколько упаковок с лекарствами и наконец, остановил свой выбор на аспирине и аскорбинке. В таком сочетании они всегда хорошо помогали с похмелья, так почему же не помогут сейчас? Я запил таблетки водой из-под крана и пошел на кухню.
Все пространство над газовой плитой было увешано гирляндами насаженных на ниточки грибов. Лина ночью потрудилась на славу. Неудивительно, что теперь спит, как убитая. Милая моя, любимая Ангелинка…
Я достал с полочки свою кружку, тщательно обнюхал ее, но никаких признаков машинных масел или чего-то подобного не обнаружил. Отхлебнул глоток из носика чайника — вода как вода. Проверил заварочный чайничек — тоже все в норме.
Придумал я все! Да и откуда взяться какой-то гадости у нас на кухне? Такое просто немыслимо! К тому же, если бы я отравился чаем, то же самое произошло бы и с Ангелиной. А по тому, как она сладко посапывает в кроватке, этого про нее не скажешь. И слава Богу!
Таблетки подействовали, и я почувствовал себя гораздо лучше. Даже захотел есть. Водрузил на плиту чайник. Достал из холодильника пару яиц и кусочек грудинки — решил зажарить яичницу. А еще решил не придавать большого значения тому, что слегка приболел. Вообще забыть об этом, и все. Подумаешь, недомогание! Обычное дело. Так может проявляться даже простая простуда. Это может быть следствием усталости. Так нет же, мне такие диагнозы неинтересны! Проснулся утром с тяжелой башкой, потошнило чуть-чуть и уже готов бить в набат: Люди! Я отравился! Караул! Мне подсыпали что-то в чай! И подсыпал не кто-нибудь, а горячо любимая жена Ангелина… Смешно! Глупо!
Проклятая мнительность! Как же она мешает мне жить…
Я уже допивал кофе, когда на кухне объявилась Лина. Со спутанными со сна длинными волосами, в короткой ночной рубашонке, она прошлепала босиком к развешанным над плитой грибам, встала на цыпочки, заголив голую попку, и попыталась понюхать, чем они пахнут. Потом обернулась ко мне и сообщила:
— А на улице дождик.
Да? А я этого даже и не заметил, все утро поглощенный заботами о своем пошаливающем здоровье.
— Ты как себя чувствуешь? — Я, не вставая со стула, зацепил Ангелину за краешек ночной рубашки, притянул к себе и крепко прижал, заспанную и теплую, к груди. Такую уютную! Такую свою!
— Нормально. — Она обвила руками мою шею. — А что?
— Да так… Мне показалось, что я отравился…
— Ты просто устал, — перебила меня жена.
… чаем, кажется. Какой-то он был не такой. Ты пила вчера чай?
Я почувствовал, как Лина напряглась у меня в объятиях, переваривая этот нехитрый вопрос.
— Чай?.. Да. Два раза. А что?
Кажется, я выглядел просто глупо, пытаясь устроить дознание по поводу показавшегося мне невкусным чая с лимоном. Глупо в первую очередь перед самим собой, потому что Лина этого просто, скорее всего, и не заметила.
— Да ничего, — пробормотал я и хитро посмотрел снизу вверх на жену. — Я вот что думаю, мать. А не пойти ли нам назад в спаленку? В кроватку? Ты как? — Хотя мог бы ее и не спрашивать, ибо и без того точно знал, как. За три года нашей супружеской жизни еще не было случая, чтобы Лина отказалась от подобного предложения. Она была готова заниматься любовью всегда и везде и порой даже пугала меня своей сексуальной активностью. Я иногда даже пытался отыскать в ее поведении признаки нимфомании. Безрезультатно.
В сексопатологии я был полным профаном.
Мы поднялись в спальню. Дождь усилился, и на втором этаже было отчетливо слышно, как он шумит по старой железной крыше. Мерный умиротворяющий шорох, усыпляющий и нейтральный настолько, что его можно просто не замечать, если не хочешь, — как не замечаешь обычно тиканья настенных часов. Но другой звук, который сразу же резанул мне по ушам, не заметить нельзя.
Собачий вой. Жуткий, вытягивающий всю душу собачий вой, раздававшийся с улицы где-то совсем недалеко от нашего дома. Странно, и как я его не расслышал раньше?
— О, Боже! — Я подошел к окну, отодвинул в сторону занавеску и попробовал разглядеть собаку. Но наткнулся взглядом лишь на мрачный дождливый денек. На начинающую в преддверии осени увядать природу. — Чего она так разрыдалась?
Сзади прижалась ко мне Ангелина.
— Ты спал, не слышал. Она выла еще ночью.
— Странно. — Я погремел шпингалетом и приоткрыл окно. В комнату ворвался аромат вымытой дождиком зелени; сырой, уже по-осеннему холодный воздух. — Так воют лишь на луну и по покойникам… Черт! Кажется, это где-то у Исаковичей.
Соседний с нашим участок до недавнего времени занимала семья известного в своих кругах искусствоведа и коллекционера — три его дочки с мужьями и большой выводок интеллигентных и тихих настолько, что казались больными, детишек. Там стоял такой же полувековой, как и наш, двухэтажный дом, перед которым был разбит старый фруктовый сад. По осени Исаковичи, не скупясь, приглашали нас с Ангелиной собирать яблоки и алычу, которыми даже в неурожайные годы всегда были богато усыпаны ветки деревьев в саду. Но этим наши добрососедские отношения и ограничивались. Между нами не было ничего общего, кроме гнилого забора, воздвигнутого на границе наших участков. Исаковичи жили в своем жизненном измерении, мы с Линой — в своем. И эти измерения нигде не пересекались — ни в работе, ни в религии, ни в уровне материального положения.
Прошлым летом старый Борис Исакович скончался от инсульта, и уже к зиме его знаменитая на весь мир коллекция русского авангарда была благополучно распродана, а чуть позже такой же участи удостоилась дача. Три его дочки с мужьями и тихими интеллигентными детишками спешили поскорее перебраться в Израиль.
А весной у нас появились новые соседи. Пару раз из окна в спальне я наблюдал за тем, как к соседней даче подъезжает дорогой черный «Лексус», из него вытряхивается небольшая компания, в дом перетаскиваются кое-какие пожитки.
А вечером возле крыльца устанавливались мангал и белый пластиковый столик, и до нашей дачи начинали доноситься отзвуки громкой музыки — не пустой московской попсы, которую обычно принято слушать на пикниках, а по-настоящему качественного уральского и питерского рока. Внимательно вслушиваясь в мелодии Шклярского[2] и Пантыкина,[3] в стихи Кормильцева[4] и Башлачева[5] я торчат у окна и проникался уважением к своим новым соседям. И жалел, что у меня нет бинокля, чтобы подробнее рассмотреть, как они выглядят, сколько им лет. Хотя и без бинокля с расстояния в каких-то сто метров было видно, что это две пары, скорее всего, семейные. Всем лет по тридцать — по тридцать пять. Одеты ярко и дорого — совсем не как зачуханные труженики приусадебных шести соток. Не стремятся поскорее напиться, исполнить хором дежурную застольную песню и подраться. Если не считать громкой музыки, все у них пристойно и тихо — совсем не по-русски, скорее, по-европейски.
В конце концов, я поймал себя на мысли, что очень хочу с ними познакомиться. Но подобной возможности у меня так и не появилось. Начиная с июня, у соседей что-то изменилось — шашлыки больше никто не жарил и до моего слуха больше не доносились отзвуки песен «Урфина Джюса» и «Пикника». Было похоже на то, что компания распалась, хотя черный «Лексус» появлялся регулярно каждые выходные и иногда — очень редко — в середине недели. На нем на дачу приезжала стройная женщина средних лет с густыми иссиня-черными волосами и внешностью если и не мулатки, то, как минимум, квартеронки. Всегда одна, если не брать в расчет рыжего беспородного пса, смесь лайки с овчаркой. Женщина запиралась в доме и даже в хорошую погоду почти не выходила на улицу. Лишь утром и вечером выгуливала в саду перед крыльцом собаку…