Всего за неделю обстоятельства резко переменились: когда мы с Жюлем впервые пришли в лабораторию «Врачей мира» делать анализ, меня посетила постыдная мысль — в самом деле, выпавшие на нашу долю страдания и невзгоды я принимаю радостно, однако разделить свое чувство с Жюлем, мучить его своей радостью я не мог — было бы омерзительно. С двенадцати лет я начал ощущать страх перед смертью, она сделалась для меня наваждением. Я не знал, что такое смерть, пока мой одноклассник Бонкарер не посоветовал мне сходить в кинотеатр «Стикс» — в то время сиденья там были в виде гробов — и посмотреть фильм Роджера Кормена «Заживо погребенный» по новелле Эдгара Аллана По. Смерть открылась мне в ужасном обличье: в гробу лежит живой человек, он не может высвободиться и испускает душераздирающие вопли; эта сцена стала источником упоительных кошмаров. Я безумно увлекался всяческими символами смерти: упросил отца отдать мне череп, который он приобрел в бытность студентом для занятий медициной; как завороженный смотрел фильмы ужасов, начал даже сочинять рассказ о смертных муках призрака, заточенного в подземелье замка Гогенцоллернов, и псевдоним себе придумал — Гектор Мрак; зачитывался разными «страшными историями», новеллами, по которым ставил свои фильмы Хичкок; бродил по кладбищам, запечатлевая на первых своих фотоснимках надгробья младенцев; съездил в Палермо только затем, чтобы взглянуть на мумии из монастырей ордена капуцинов; собирал чучела хищников, как и Антони Перкинс в «Психозе»[8]. Смерть казалась мне ужасающе-привлекательной, сказочно-чудовищной, а потом я возненавидел весь этот потусторонний хлам, вернул череп отцу, кладбищ избегал как чумы; теперь любовь к смерти вступила в новую стадию, захватила меня целиком, теперь мне были нужны не внешние ее атрибуты, но глубочайшая внутренняя связь с ней; я неустанно добивался слияния с ее тайной, самой драгоценной и самой отвратительной на свете, томился страхом и ожиданием ее.
Результаты анализа подтвердили, что я инфицирован, потом доктор Шанди прочел тест «Врачей мира» и сообщил: ничего особо тревожного нет, но часть моих кровяных телец, точнее — лимфоциты, разрушается под действием вируса. За минувшую неделю я сделал все неотложные дела, причем самым методичным образом: подготовил к печати окончательный вариант рукописи, над которой уже столько месяцев трудился, дал ее перечитать еще раз Давиду и затем отнес издателю; вспомнил кое о ком из знакомых, ненадолго или вовсе потерянных, мне вдруг страшно захотелось с ними встретиться; собрал пять тетрадей своих дневников, которые вел с 1978 года, и положил на хранение в сейф Жюля; подарил лампу и одну из рукописей тем, кому хотел их завещать; 27 января отменил в банке прежнее распоряжение о вкладе денег в недвижимость — теперь это просто глупо — и решил открыть общий счет либо с Жюлем, либо с Бертой; 28 января был у юриста в своем издательстве и выяснил, как оформляются права наследования — я собирался передать их Давиду; 29 января ходил на прием к финансовому инспектору и проверил, все ли налоги я уплатил; 31-го, впервые после долгого перерыва, ужинал со Стефаном — он стал просто специалистом по проблемам иммунодефицита и рассказывал леденящие кровь истории о больных СПИДом, — а на следующий день, тоже после долгого перерыва, позавтракал с доктором Насье — еще одним специалистом по СПИДу, противником Стефана, и за нашей совместной трапезой старался говорить, не слишком широко раскрывая рот, боясь, что он заметит мою лейкоплакию, хотя ее, разумеется, не видно, она под языком; наверное, со страху мне невольно захотелось досадить Насье — желая узнать, как умирают от СПИДа, я весь обед вытягивал из доктора самые неаппетитные подробности. А недавно я снова сходил на консультацию к доктору Шанди, подтвердил, что, разумеется, хочу умереть «вдали от любящих родителей», и, вспомнив, как лежал в коматозном состоянии Фишарт, приятель Билла, привел доктору слова Мюзиля из единственного собственноручно написанного им завещания: «Только смерть — никакой инвалидности». Никакого коматозного состояния, никакой слепоты — я просто и тихо отойду в мир иной, когда пробьет мой час. Однако доктор Шанди не стал делать записей в медицинской карте и ограничился кратким устным замечанием: по мере развития болезни отношение пациента к ней постоянно меняется — и невозможно предугадать, каким будет его окончательное волеизъявление.
Со своей стороны Жюль крайне тяжело переживал резкий переход от смутных, неопределенных догадок к полной ясности. Он восстал, но не против судьбы — против того, кто, по его мнению, вынудил нас неизвестно зачем окунуться с головой в этот омут, то есть против доктора Шанди; Жюль отказался идти к нему на прием, чтобы уточнить результаты своих анализов, и вообще не упускал случая обругать его и высмеять меня — ведь я-то хвалил его на все лады. Стоило мне после визита к доктору Шанди слегка воспрянуть духом, Жюль саркастически замечал: «Ну конечно, сначала он тебя довел до отчаяния, а теперь — что ему остается? — успокаивает». Если же доктор Шанди ввергал меня в ужас описанием того или иного симптома, конечно казавшегося мне признаком СПИДа, Жюль ерничал, возводя очи горе: «Честное слово, твой усатый дурак совсем рехнулся!» Доктор Шанди учуял это едкое презрение, и когда я принялся, было, упрашивать его принять Жюля, отрезал: «Знаете, в Париже много специалистов по СПИДу, я не единственный». Жюль, конечно, насмешник и за словом в карман не полезет, сказал я доктору Шанди, но если приглядеться, на самом деле он отличный парень; доктор Шанди улыбнулся, услышав, что мой друг «насмешник», а не придира. Помирить Жюля с доктором Шанди все не удавалось, но неожиданно помог случай. Я сто раз на дню болтал с Жюлем по телефону, но однажды вечером затосковал и не стал звонить Жюлю, чтобы не портить ему настроение. Он сам позвонил мне — его неотступно преследовали мрачные мысли; когда я положил трубку, к глазам подступили слезы, но плакать я не мог и, чтобы уснуть, принял снотворное. Жюль твердо решил бросить работу и посвятить остаток дней детям; он то и дело читал и перечитывал пункт за пунктом страховой полис (он застраховал свою жизнь шесть лет назад, примерно в начале инкубационного периода). Выплакаться мне так и не удалось. На следующий день позвонил Жюль. Он все обдумал: позволить Берте сделать анализ — равносильно самоубийству, этого допустить нельзя; нас — Берту, Жюля, детей и меня — внезапно и страшно связала одна судьба, и Жюль придумал всем нам прозвище «Клуб пяти». Еще через день я отправился к ним обедать; Берту немного знобило, она лежала в постели, читала книгу; я зашел к ней поздороваться, и она нежно мне улыбнулась: мы оба знали страшную тайну, но говорили совсем о другом. Берта давно сделалась для меня идеалом. В воскресенье утром у нее поднялась температура, Жюль не мог найти ни одного врача и в панике кинулся ко мне. Я нашел в телефонном справочнике домашний телефон доктора Шанди, вычислив код округа по давнишнему случайному упоминанию в разговоре. За последнее время я совершенно выдохся и раскис, но горе близких людей, как всегда, придало мне мужества. Через час прибыл доктор Шанди, и у Жюля сразу пропала неприязнь к нему. Оказалось, что у насмерть перепуганной Берты обыкновенный грипп. Любовные отношения с Жюлем у меня не ладились. Конечно, мы уже ничем не рисковали, разве что могли заразить друг друга повторно, но между нами призраком вставал вирус. Меня восхищало красивое, мощное тело Жюля, особенно когда я видел его нагим, однако сейчас Жюль исхудал и теперь внушал мне не любовь, а скорее жалость. Да и Берта, когда наличие вируса подтвердилось и он словно бы материализовался в облике Жюля, стала помимо своей воли испытывать к его телу отвращение. Мы с Бертой хорошо знали Жюля: он не смог бы пережить равнодушия партнера к его физическим достоинствам. Одно из побочных действий иммунодефицита, сексуальное охлаждение, Жюлю — по крайней мере поначалу — было бы тяжелее перенести, чем саму болезнь; моральный ущерб оказался для него серьезнее физического. Внешне Жюль производит впечатление крепкого парня, но в кино, как только на экране начинаются всякие ужасы, закрывает лицо руками, точно пугливый малыш или женщина. В тот день он записался на прием к глазному врачу, это недалеко от моего дома; ко мне специально зашел пораньше, и я решил сменить привычный способ траханья: прижался к нему со спины, задрал свитер, нащупал соски, начал нещадно их мять и терзать, до крови, до тех пор пока Жюль не повернулся ко мне лицом и со стоном не рухнул к моим ногам. Но ему уже пора было на прием к глазному врачу. Потом он снова вернулся ко мне и объявил, что у него не конъюнктивит, а помутнение роговицы — скорее всего, это проявление СПИДа; Жюль боялся ослепнуть, его охватила паника, а мне абсолютно нечем было рассеять его страхи, я готов был заплакать от бессилия и досады. Я опять набросился на его соски, и он мгновенно, машинально рухнул передо мной на колени, сцепив руки за спиной, будто их стягивала веревка, и принялся тереться губами о мою ширинку, стеная, вздыхая и тихо моля отдаться ему во избавление боли, которую я ему причинил. Сегодня Жюль далеко от меня, но когда я пишу эти строки, то чувствую, как напрягается мой фаллос, не знавший эрекции уже несколько недель. Та вспышка тоски и страсти меня измучила неизбывной тоской, мне подумалось: мы с Жюлем затеряны где-то между жизнью и смертью, точка нашего соприкосновения на этой прямой вдруг ясно обозначилась, и мы слились воедино, словно два скелета-содомита перед минутой возмездия. Жюль проник в меня сзади и довел до оргазма, неотрывно глядя мне в глаза. Взгляд у него был немыслимо светлый и мучительный, уже беспредельно-далекий и отравленный беспредельностью. Я сдержал душившие меня рыдания, чтобы не испугать Жюля, и они прорвались глубоким вздохом в конце соития.
8
Известный фильм А. Хичкока (1960).