17

Успокоительное известие о врожденном дефекте почек и предположение о спазмофилии озадачили мой организм; лишившись привычных страданий и вожделея новых, он принялся вслепую, на ощупь исследовать собственные закоулки. Припадков эпилепсии у меня никогда не было, хотя я в любую секунду мог скорчиться от нестерпимой боли. Боли прошли, лишь только я понял, что заразился СПИДом, и вот теперь я весьма пристально слежу, как расползается по телу вирус, слежу, будто по карте, за его продвижением вперед и задержками, смотрю, где он прочнее угнездился и откуда атакует, угадываю и не зараженные еще участки. И все-таки эта вполне реальная борьба, которую ведет мой организм и которую подтверждают анализы, значит для меня куда меньше — погоди, что-то еще будет, дружище! — чем значили те, наверняка воображаемые болезни. Мюзиль, сочувствуя моим тогдашним мучениям, отправил меня к старенькому доктору Арону; тот давно уже оставил практику, но по-прежнему проводил два-три часа в день у себя в кабинете, доставшемся ему по наследству от его отца: здесь, казалось, ничего не переменилось с прошлого века — маленький, седой как лунь старичок тихонько семенил среди массивных, допотопных рентгеновских аппаратов. Выслушав все мои жалобы, доктор Арон провел меня в дальний угол кабинета, напоминавший подводную лодку, ибо тут и громоздились его древние монстры с торчащими во все стороны ручками и круглыми подобиями иллюминаторов, и велел мне раздеться. Маленький, прозрачный человечек наклонился ко мне и стал легонько постукивать деревянным молоточком по отзывавшимся дрожью пальцам ног, по щиколоткам, коленкам, словно играл на цимбалах. Затем он водрузил на лоб сферическое зеркало, исследовал мою радужную оболочку и, наконец, протяжно вздохнув, сказал: «Забавный вы, однако, человек!» Я сел за его письменный стол и произнес — очень хорошо помню эту фразу, произнес в 1981 году, Билл еще не сообщил нам об открытой недавно болезни, ныне связавшей нас всех — Мюзиля, Марину и множество других людей, о существовании которых мы вовсе не подозревали, — так вот, я произнес: «Руки буду целовать тому, кто назовет мне мою болезнь!» Доктор Арон полез в медицинскую энциклопедию, прочел какой-то параграф и сказал: «Я нашел вашу болезнь, она достаточно редкая, но не волнуйтесь, штука неприятная, зато с возрастом пройдет, это юношеская болезнь и годам к тридцати должна бесследно исчезнуть, самое доступное ее название — дисморфофобия, что означает — болезненная реакция на любые проявления уродства». Он выписал мне рецепт, я попросил взглянуть, оказалось, антидепрессант. Интересно, а не думает ли он, что такое лекарство больше навредит мне, чем поможет? Рассказав мне однажды о режиссере, который во время репетиции вдруг вбежал в комнатку за сценой, где спал его декоратор, и пустил себе пулю в лоб, Тео заметил, что виной всему антидепрессанты и только антидепрессанты, они выводят больного из оцепенения и вселяют в него эйфорическое желание действовать. Едва закрыв за собой дверь кабинета доктора Арона, я разорвал рецепт и отправился к Мюзилю поведать о приеме. Мюзиль взъярился. «Черт бы побрал этих районных терапевтов, — процедил он, — поносы и мокрота им, видите ли, надоели, на психоанализ потянуло, не диагноз, а черт знает что!» Да, незадолго до того, как Мюзиль упал без сознания у себя на кухне, за несколько недель до смерти, мы со Стефаном, не в силах больше слышать его надсадный кашель, заставили его пойти к врачу, и Мюзиль отправился к старому терапевту, по соседству. Тот осмотрел его и весело сообщил: такому здоровью можно позавидовать.

18

Сегодня, 4 января 1989 года, я сказал себе: мне осталась ровно неделя, чтобы успеть набросать историю моей болезни, в этот срок мне, понятно, не уложиться, ведь я постоянно нервничаю, потому что 11 января во второй половине дня нужно звонить доктору Шанди, он сообщит мне результаты обследования, которое я прошел 22 декабря в клинике имени Клода Бернара, и этот анализ крови обозначит для меня совершенно иной этап моей болезни. Анализ, прямо скажем, дался мне тяжело, в клинику я явился с утра пораньше, на голодный желудок, а ночью практически не сомкнул глаз, опасаясь опоздать к назначенному еще месяц назад часу. Договаривался с сестрой доктор Шанди, он продиктовал ей по телефону мою фамилию, адрес, дату рождения и тем самым как бы выставил меня на всеобщее обозрение, начался новый этап моей жизни — публичное признание болезни. Но мне грозила не только опасность проспать и таким образом пропустить жестокое испытание, столь важное в моей судьбе — причем на анализ у меня возьмут неимоверное количество крови, — мне к тому же надо было пересечь из конца в конец весь Париж, парализованный чуть ли не всеобщей забастовкой. На самом деле я пишу эти строки вечером 3 января, потому что боюсь ночью отдать концы и пытаюсь изо всех сил осуществить задуманное, понимаю — это неосуществимо, и с тоскливым ужасом вспоминаю то утро, когда голодным вышел в леденящий холод улицы, переполненной болезненным возбуждением забастовки, — вышел, чтобы отдать немыслимое количество собственной крови, пусть Институт здравоохранения украдет ее для неведомых мне экспериментов, отнимет у меня последние силы под предлогом проверки уровня Т4 в крови, присвоит часть резервов моего организма и превратит их потом в дезактивированное вещество вакцины, в какой-нибудь гамма-глобулин, который после моей смерти спасет жизнь другим людям, или, напротив, пусть моим вирусом заразят лабораторную обезьянку. Но до этого я вместе с гнусно-покорной толпой должен был ехать в страшной давке, в метро (обычно четкую работу метро нарушила забастовка), а потом, не выдержав, полузадушенным выбрался на улицу и долго ждал возле кабины телефона-автомата, пока стоявшая внутри девушка-иностранка, увешанная сумками, не поняла по моим жестам, куда вставить телефонную карточку и как прихлопнуть щиток счетного устройства; наконец она любезно уступила мне место и сама ждала на холоде, пока я безнадежно накручивал диск, вызванивая такси, а в это время подъехала поливальная машина и с ходу окатила кабину, в ней сразу потемнело до синевы, я уже в сотый раз набирал номер такси, и меня тошнило от черного кофе без сахара, есть и пить что-либо другое в то утро доктор Шанди мне запретил. (…Когда я наконец добрался до единственного обитаемого островка, вообще вся клиника имени Клода Бернара недавно переехала, я бродил по более не существующей больнице, словно по туманному, призрачному лабиринту где-нибудь на краю света, и вспоминал свое посещение Дахау, — последним закутком в этом мертвом царстве было отделение СПИДа, где за матовыми стеклами мелькали белые силуэты, а сестра, набирая в кюветку пустые пробирки, одну, вторую, третью, потом большую, четвертую, две маленьких, всего не меньше дюжины, чтобы через минуту наполнить их моей теплой черной кровью, пока же они перекатывались в кюветке, натыкались друг на друга, ища себе места, точь-в-точь как возбужденные пассажиры в вагоне метро, выведенного из рабочего ритма забастовкой, эта сестра, повторяю, спросила, хорошо ли я позавтракал: оказалось, я непременно должен был хорошо позавтракать вопреки приказанию доктора Шанди, хотя для чего-то я с ним советовался. «Ну, в следующий раз не забудете», — успокоила сестра и осведомилась, из какой руки лучше брать кровь, будто не догадывалась, что никакого следующего раза я не перенесу, ужас мой был сродни безумию, и я чуть не расхохотался…) Тут поливальщик кончил мыть телефонную будку снаружи и, скрестив руки на груди, стоял и ждал, пока я дозвонюсь до такси, чтобы приняться за уборку внутри будки; по-моему, он собирался оттолкнуть и девушку-иностранку, но вдруг передумал и укатил. После десяти минут ожидания, «ждите ответа», мне наконец ответили: «Свободных такси нет» — и тут же повесили трубку, я пропустил в будку девушку-иностранку, а сам опять пошел к метро, на этот раз приготовившись ко всему, отвращение и слабость обратив в силу, почему-то весело ожидая самого худшего: получить ни за что ни про что по морде или очутиться под колесами поезда, но нет, я снова с трудом втиснулся в вагон, высоко подняв голову, задерживая дыхание; стараюсь дышать только носом, смертельно боюсь ко всему прочему подцепить еще и китайский грипп, приковавший к постели два с половиной миллиона французов. Доктор Шанди посоветовал мне ехать по линии «Мэри-д’Исси — Порт де ла Шапель», но можно и по-другому, до Порт де ла Виллетт, а затем пройти минут десять вдоль окружной дороги, — тут вагон совсем опустел. Человек в фуражке с меховыми наушниками на конечной станции «Порт де ла Шапель» показал мне, куда идти, широким жестом, словно меня ожидала дорога в несколько километров. Он спросил, какой именно дом мне нужен на улице Порт д’Обервилье; я назвал клинику имени Клода Бернара, и мне почудилось, будто он обо всем догадался, о моей тоске и отчаянии тоже, ибо вдруг стал необычайно вежлив, шутил, причем без малейшей развязности, однако я плохо слушал, по-прежнему тошнило от черного кофе. Он сообщил, что недавно читал статью о клинике, она была построена в двадцатые годы и сейчас состояние помещения уже не соответствует санитарным нормам — ее перевели в другое место, и внутри мертвой больницы работает только корпус «Шантмесс», отведенный для больных СПИДом, куда доктор Шанди направил и меня, не сочтя нужным предупредить о сопутствующих обстоятельствах. Доктору Шанди я специально позвонил накануне, уточнить, как добираться в забастовочные дни, ведь бумажка с полученными месяц назад объяснениями куда-то запропастилась, и он произнес только: «Неужели завтра уже анализ? Господи, ну и летит время!» Я еще подумал, не нарочита ли эта фраза, может, он хотел мне напомнить, что дни мои сочтены и я не должен тратить их попусту, не стоит уже ничего публиковать под псевдонимом или писать за других, нет, только за себя, и вспомнил потом другую его фразу, почти ритуальную, он произнес ее месяц назад, убедившись по результатам анализа, что разрушительная работа вируса значительно пошла вперед, и попросив сделать еще один тест, убедиться, не появился ли в крови антиген П24, знак перехода вируса из пассивного состояния в активное, это дало бы право получить по официальным каналам АЗТ, единственный лекарственный препарат, применяемый на последней стадии, и вот тогда он сказал: «Теперь, если ничего не делать, счет пойдет не на годы, а на месяцы». Я еще раз уточнил дорогу у заправщика бензоколонки, на этой улице не было ни людей, ни магазинчиков, одни машины, плывущие бесконечным потоком, и по глазам заправщика я понял: было нечто общее во взглядах, в выражении лиц людей от двадцати до сорока лет, которые, нервничая, но стараясь сохранить уверенность и беспечность, обращались к нему с одним и тем же вопросом — как пройти в упраздненную клинику в час, когда визиты к больным еще не разрешены. Я снова пересек окружную дорогу и подошел к воротам клиники имени Клода Бернара, где уже не было ни сторожа, ни проходной, а только объявление: больные, приглашенные в корпус «Шантмесс» (а именно туда велел мне пойти доктор Шанди), должны обращаться непосредственно к медицинским сестрам, корпус находится в глубине больничной территории, проход указан стрелками. Мокро, холодно, пусто, кругом разор и беспорядок, похоже, будто тут недавно побывали грабители, а теперь только разлохмаченные голубые занавески жалобно трепыхаются на окнах под порывами ветра. Я шел вдоль заколоченных зданий кирпичного цвета, надписи на фасадах возвещали: «Инфекционные болезни», «Африканская эпидемиология», и так — до последнего корпуса, единственного, где горел свет и где за матовыми стеклами кипела жизнь, где без устали тянули из вен зараженную кровь. По дороге я не встретил ни души, если не считать одного негра, он заблудился и умолял сказать ему, где телефон. Доктор Шанди говорил мне, будто сестры в этом отделении весьма любезны. С ним — разумеется, когда он приходит в среду утром на консультацию. Я шел по выложенному плиткой коридору, переоборудованному в приемную для таких же, как я, бедолаг, они пристально поглядывали друг на друга и, наверное, думали: и у них, и у меня болезнь кроется внутри, пышет здоровьем только лицо. Попадались молодые, красивые, но в зеркале, вероятно, они видели не красоту свою, а смерть, а может, наоборот, смерть видели в чужих усталых взглядах, а сами, беспрестанно поглядывая в зеркало, пытались убедить себя — у них все в порядке, они здоровы, подумаешь, плохие анализы. И вот, проходя по коридору, в одном из боксов, где матовые стеклянные перегородки ниже человеческого роста, я увидел знакомый профиль, с этим человеком я однажды имел дело, — и тут же отвернулся, о ужас, неужели придется с ним обменяться понимающим взглядом людей, ставших теперь равными друг другу. Три медсестры по очереди, словно исполняя цирковой трюк, выглядывали то из нижнего, то из верхнего окошечка регистратуры и, торопливо листая списки, выкрикивали фамилии, выкрикнули и мою, есть стадия заболевания, когда хранить тайну уже не имеет смысла, эта тайна делается мерзкой и невыносимой; одна из сестер заговорила о новогодней елке; нельзя поддаваться ужасу, тогда всему конец, болезнь и болезнь, одна из разновидностей рака, теперь хорошо изученная благодаря успешным исследованиям. Я спрятался в одном из боксов, где берут кровь, поспешно закрыл за собой дверь и уселся в самое низкое кресло, боясь, как бы тот, кого узнал я, не узнал в свою очередь и меня, но медсестра каждую минуту открывала дверь, то уточняя мою фамилию, то предлагая мне перейти в другой бокс. Готовясь брать у меня кровь, она взглянула на меня необыкновенно мягко, взгляд ее говорил: «Ты умрешь раньше меня». Эта мысль помогала ей испытывать сочувствие и, не надевая перчаток, погружать иглу прямо в вену, предварительно пересчитав в кюветке пустые пробирки. Она спросила: «Вы на анализ перед АЗТ? Сколько времени уже наблюдаетесь?» Я подумал и ответил: «Год». Девятую пробирку она подсоединила к вакуумному устройству и, взяв кровь, спросила: «Хотите, я принесу вам позавтракать — чашку растворимого кофе, хлеб с маслом и джем, ладно?» Я тут же поднялся со стула, но она испуганно усадила меня обратно: «Посидите немного, вы так побледнели, а может, все-таки позавтракаете?» Я хотел одного — уйти, ноги меня, ясное дело, не держали, но хотелось бежать сломя голову, так на бойне перебирает копытами лошадь с уже перерезанным горлом, бежит в никуда. Медсестры, словно артистки цирка, выглянув из своих окошечек, записали меня к доктору Шанди на утро 11 января. Выйдя на холод, я подумал: не хватает еще заблудиться здесь, в призрачной клинике, как тот негр, подумал — и стало смешно, хлопнешься в обморок в этой единственной во всем мире больнице, и неизвестно, сколько часов пройдет, прежде чем тебя обнаружат и поднимут. Я старался идти по стрелкам, чтобы не заблудиться, но все-таки очутился у запертых ворот и расстроился, значит, придется идти обратно, искать выход. Проехал мотоциклист в закрывающей лицо каске, похожий на фехтовальщика. Я снова прошел мимо отделения СПИДа, мимо корпусов африканской эпидемиологии, инфекционных болезней, вокруг не было ни души — как выйти на улицу? А мне все время ужасно хотелось смеяться, болтать, позвонить поскорее тем, кого я люблю, все рассказать им, избавиться от гнета переживаний. Обедать я должен был со своим издателем и во время обеда обсудить выплату аванса по новому контракту; это дало бы мне возможность либо объехать вокруг света в реанимационной камере, либо пустить себе золотую пулю в лоб. Во второй половине дня я позвонил доктору Шанди и сказал, что утренний анализ показался мне нелегким испытанием. Он ответил: «Я должен был бы предупредить вас, да, вы правы, но я, знаете ли, ничего такого не замечаю, я прихожу туда раз в неделю по утрам. Сделать же анализ было необходимо, мне нужен результат, чтобы продолжить лечение». Я ответил: нисколько не сомневаюсь в его необходимости, иначе доктор просто не отправил бы меня туда, но если возможно, я просил бы мои походы в пресловутую клинику сократить до минимума — мы и сами вполне можем решить наши проблемы. Обеспокоенный глухой угрозой, прозвучавшей при моем последнем визите, зная, что я еще не выбрал — самоубийство или работа над книгой, доктор Шанди пообещал мне сделать все возможное, чтобы избавить меня от тягостных впечатлений, однако выдает АЗТ только специальный контрольный комитет. Вечером я передал наш разговор Биллу, пообедав до этого с издателем и побывав в больнице у двоюродной бабушки, и Билл сказал: «Они, должно быть, боятся, что свой АЗТ ты кому-нибудь продашь, африканцам, к примеру». В Африке, поскольку это лекарство стоит очень дорого, средства предпочитают тратить на научные исследования, а больные подыхают и всё. 22 декабря мы и договорились с доктором Шанди, что я не пойду туда 11 января и он получит лекарство вместо меня, сделав вид, будто он — это я, в необходимости подобной подмены доктор был совершенно уверен, или во всяком случае уверял меня, будто он, врач, сможет обмануть бдительность контрольного комитета, выступив в роли пациента. Я должен звонить ему во второй половине дня 11 января и узнать, каковы результаты. Вот почему сегодня, 4 января, я говорю: мне осталась ровно неделя, чтобы набросать историю своей болезни. Какое бы известие ни сообщил мне доктор Шанди 11 января, хорошее или дурное, — однако, судя по всему, на хорошее рассчитывать не приходится, — сообщение его способно погубить мою книгу, уничтожить ее на корню, свести на нет все мои усилия, разом зачеркнуть пятьдесят семь написанных мною страниц, прежде чем я вдребезги разнесу свой череп.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: