— Чего ж тут не понять? — сказала Крыся злобно. — Они для вас прекрасные, потому что городские.

Искремас только руками развел.

— Ладно. Пошли!

— Ни! — Крыся схватила его за рукав. — Стойте тут.

Артист в недоумении огляделся. На базарной площади было тихо и пусто. Только на углу, возле аптеки, стоял фаэтон, запряженный парой. На козлах возвышался бородатый солдат. Два офицера весело спорили рядом — наверное, о том, кому первому садиться в этот фаэтон.

Оглушительно грохнул взрыв. Комья земли и щепки забарабанили в стену театра.

Искремас зажмурился, а когда открыл глаза, лошади с ошалелым ржанием неслись по площади — но уже без фаэтона. Только обломанное дышло колотилось об землю.

— Це той, чернобривый, что с вами балакал, — радостно доложила Крыся. — Вин туды шось пидсунул.

Схватив Крысю за руку, Искремас быстро зашагал в сторону от взрыва.

— Тш-ш! — шипел он на ходу. — А если тебя услышат? Тогда мы пропали!..

— Ох!.. Ых!.. Ах!.. — стонал Искремас. По его искаженному лицу струился пот, волосы мокрыми перьями прилипли ко лбу.

Он лежал на лавке, а голый маляр, сутулый и волосатый, как огромная обезьяна, лупил его веником по спине.

Искремас привстал, сунул голову в шайку с холодной водой, а когда вынырнул — на лице его было счастливое и просветленное выражение.

— Баня — это русский языческий храм!.. Ванна очищает только тело, а баня очищает и душу!

Теперь уже маляр возлежал на лавке, а Искремас неумело сек его веником.

— И как оно нам нужно — это очищение! — говорил он, сопровождая каждое слово ударом веника. — Компромиссы… Трусость… Сделки с совестью…

И вдруг он умолк, увидев в двух шагах от себя улыбающуюся рожу иллюзионщика. Тот стоял голый, но в своей несуразной шапочке и, словно круглый щит, держал перед собой шайку — правда, пониже, чем держат щит.

— Привет от соседней музы! — хихикнул он, и сразу волшебство бани кончилось для Искремаса.

— Как сюда попал этот субъект? — гневно спросил артист.

— Федор Николаевич! Владимир Павлович! — жалобно заблеял иллюзионщик. — Я же знаю — вы после бани будете есть раков… Так я принес первачу! Не свекловичного, а хлебного…

Искремас подумал, а потом сказал:

— Черт с вами. Оставайтесь.

— Мерси! — поклонился иллюзионщик. — В эти трудные времена мы, интеллигенция… Мы должны, так сказать, консолидироваться!

Он снял свою шапочку, макнул в холодную воду и снова надел, объяснив:

— Париться я зверь. А вот макушка не выносит.

Искремас опять пришел в хорошее настроение.

— Федор Николаевич! — крикнул он. — Наконец-то этот проходимец в наших руках. Хватайте его!

Иллюзионщик радостно завизжал, а Искремас схватил шайку и плеснул воды на каменку.

Шипучий пар окутал всех и все.

Посреди стола громоздились раки — красные, будто они тоже напарились в бане. А рядом стоял штоф с керосинного цвета жидкостью. Послышались шум шагов, смех и голос иллюзионщика:

— Петр Великий говаривал: год не пей, два не пей, а после бани укради да выпей!

Открылась дверь, Искремас первым вошел в комнату.

— Вот именно! После бани даже нищие…

Слово «пьют» Искремас сказать не успел, потому что замер на пороге в изумлении.

Стены этой обыкновенной селянской хаты были увешаны картинами — диковинными, яркими, тревожными… Более того, одну стену — ту, что была против двери, — художник расписал прямо по штукатурке. Он нарисовал радугу, до которой, словно по крутому холму, шел пахарь за своей лошадью, а над сохою алело знамя с серпом и молотом.

— Вы? — спросил Искремас резко.

Маляр виновато кивнул.

— Бог ты мой, — сказал артист и больше ничего не сказал. Он переходил от одной картины к другой, удивляясь и радуясь.

Георгий-Победоносец — какой-то странный, со звездой на лбу и в гимнастерке с бранденбурами — поражал копьем зеленый поезд, который извивался, как дракон… Немцы в своих колючих касках расстреливали яблоню, и дерево кричало от боли круглыми красными ртами яблок… Почти на всех картинах были радуги, яблоки, мужчины с квадратными ладонями и грустные широкоплечие женщины.

Искремас смотрел, а иллюзионщик уже плотоядно суетился у стола и выкликал:

— Ай да раки! Прямо крокодилы! Ихтиозавры! К оружию, сограждане!

Искремас повернулся к хозяину, который глядел на него опасливо и печально.

— А я-то думал, что вы маляр… что я возвышу вас до своего театра.

И маляр (но мы теперь будем называть его художником), всегда такой медленный и застенчивый в движениях, вдруг засуетился, забегал по комнате и стал переворачивать висящие на стенах картины. Все они были написаны на старой клеенке, и, как оказалось, с обеих сторон.

— А почему с двух сторон? Для экономии? — догадался Искремас. — Федя, Федя, бить вас некому!.. Это же варварство. В один прекрасный день человечество протрет глаза, и тогда эти картины будут висеть в Лувре!.. В Дрездене! В Прадо!.. Да что там! На Красной площади устроят вашу выставку!

На громкий голос Искремаса из кухни высунулись жена художника и помогавшая ей Крыся. Хозяин сдвинул брови и махнул тяжелой рукой:

— Геть! Не надо вам это слушать.

Женщины снова скрылись.

— Володя! — сказал иллюзионщик. — Бросьте хреновину пороть… Таких картин на любом базаре…

— Ничтожество!.. — завопил Искремас и затопал ногами. — Меня и вас люди будут вспоминать только потому, что мы были знакомы с этим гением!

— Капустки принести, — прошептал художник хрипло и вышел в сени.

Он набирал капусту в тарелку, а руки его дрожали от радости и волнения.

На кухне сидели жена художника и Крыся.

— Вот так и мучаюсь, — жаловалась жена художника. — Чтоб его косые очи полопались!.. Погубил он себя и меня молодую. — Она смахнула слезу. — А этот, шебутной, он кто тебе?

— Так… Вотчим, — сказала Крыся, вздохнув. — Тэж дурный.

— Пристает? — полюбопытствовала жена художника.

— Та ни. Я ж вам кажу — совсем дурный.

Крыся достала из-за пазухи помятую открытку.

— Ось шо я у его найшла… Хвотография, мабудь, его жинка.

Собственно, это была не фотография, а репродукция с известного портрета актрисы Ермоловой.

Наискось, по шлейфу юбки, было написано: «Вл. Павл, с пожеланием найти себя».

— А чтоб их всех болячка задавила! — махнула рукой жена художника и налила из бутылочки в два стакана. — Давай, сиротка… Не все ж им, кобелям, хлестать!..

Ночь была светлая-светлая от луны и от звезд. На белую дорогу черными шпалами легли тени тополей. Ковыльная степь плескалась и поблескивала, как озеро.

Над степью, над хатками, над тополями одинокий мужской голос пел:

Гори, гори, моя звезда —
Звезда любви приветная.
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда.
Звезда надежды благодатная,
Звезда моих счастливых дней,
Ты будешь точно незакатная
В душе измученной моей.
Твоих лучей волшебной силою
Вся жизнь моя озарена.
Умру ли я — ты над могилою
Гори, сияй, моя звезда!..

— «Умр-р-ру ли я — ты над могилою, — взревели пьяными голосами иллюзионщик и художник Федя, подпевая Искремасу, — гор-ри, сияй, моя звезда!..»

Стол, будто поле сражения, был усеян красными рачьими латами. Штоф наполовину опустел.

— Ах, друзья, как же это все прекрасно! — Искремас разговаривал, дирижируя огромной рачьей клешней. — Три художника, три товарища по искусству!.. Пашка, ты прохвост, но тоже сопричастен… Потому что сидишь за одним столом с нами.

— Подумаешь, гении! — обиделся иллюзионщик. Он захмелел и от этого стал самоуверен и сварлив. — А я вам скажу, что синематограф — это, может быть, тоже искусство! И даже искусство будущего!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: