Этот <широкий образ мыслей> — дело весьма рискованное.
<Способность суждения, способность, которая в своей рефлексии мысленно (a priori) принимает во внимание способ представления каждого другого, дабы собственное суждение как бы считалось с совокупным человеческим разумом>, эта способность — в своем культивировании — угрожает — уничтожением самого предмета, о котором я сужу (не он важен), уничтожением всех твердых, прочных культурных форм и ценностей, уничтожением реального общения с другими людьми (зачем, ведь все учтено заранее, a priori…), — уничтожением самой творческой потенции, которая — без односторонности, без напряжения — вообще невозможна[48].
В широком образе мыслей (широта эта беспредельна) тонет сам мысль.
И это — необходимая цена Просвещения. Авантюра эта необходима.
Без культивирования способности суждения, без этого риска (имеет вкус, и не иметь гения) теряют цену все другие человеческие способности — познания, желания, созидания — все, без исключения. Но культура Просвещения имеет и другую закраину. Это — выход сферу возвышенного.
Уже в парадоксах Дидро мы заметили, что просвещенный (утонченный) вкус всегда граничит с безвкусицей, с выходом в бесформенное, неопределенное, безграничное. В этой сфере исчезают все определения прекрасного. Но именно опасная близость этой сферы дает прекрасному какую‑то опору, придает ему серьезность, сообщает подлинную силу. Кант схематизирует и эти парадоксы.
Эстетическое в <Критике способности суждения> имеет не только нижнюю закраину, те исходные внеэстетические понятия, которые должны быть преодолены, но также закраину высшую, так сказать, наверху. Эстетическое имеет смысл только тогда, когда каждое мгновение оно снова переламывается во внеэстетическую сферу, в неопределенную идею разума.
Именно в этой точке перелома эстетическое суждение, связанное с игрой познавательных способностей, оказывается предельно серьезным делом, формой самосознания и саморазвития человеческого <Я>.
По Канту, эта пограничная сфера — эстетическая в своей определенности и внеэстетическая в своей потенции — есть сфера возвышенного.
В возвышенном снова возрождаются понятия, нравственные стремления, даже простые человеческие желания, но они возрождаются не в наличной своей форме, не как нечто застывшее, извне навязанное человеку, н как нечто формирующееся, только еще возможное, как продукт и цель человеческой активности.
<Аналитика возвышенного> составляет особый большой раздел кантовской <Критики…>, но сейчас я коснусь лишь одной стороны дела — связ между идеей возвышенного и идеей Просвещения.
Возвышенное относится Кантом к сфере эстетики, но сама эстетичность возвышенного — в отличие от красоты — в том, что здесь, в этой точке, просвечивает, рефлектирует нечто иное, запредельное для <эстетических суждений>, но — отраженное в них.
Идея возвышенного зачинается безграничностью природы; челове стремится <объять необъятное>, воспроизвести бесконечное в цельном, замкнутом образе и… не может это совершить. В зазоре между безграничностью, бесформенностью воспроизводимого и законченностью образа, ег замкнутостью, и возникает раздражающее и провоцирующее ощущени (понятие?) возвышенного.
И снова — образ звездного неба.
На твердом и ограниченном небесном своде, в четких звездных точка мы видим — и не можем видеть — бесконечную и безграничную вселенную.
Возвышенного нет, если нет безграничности, но есть только тверды свод; возвышенного нет, если нет стремления увидеть (понять?) безграничное — в этом твердом, ограниченном своде человеческих небес.
Идея возвышенного — это идея (или образ) актуальной бесконечности.
<…Если вид звездного неба называют возвышенньш, то в основе суждения о нем не должны лежать понятия о мирах, населенных разумными существами; и на светлые точки, которыми, как мы видим, наполнено пространство над нами, [должно смотреть] не как на солнца, движущиеся по… орбитам, а только так, … как на широкий свод, который обнимает все; только при таком представлении мы и должны определять возвышенны характер, который чистое эстетическое суждение приписывает этом предмету>[49].
И вот тут‑то начинается самое главное.
И глаз, и мысль стремятся все (!) "схватить> и затем <соединить* бесконечное количество в едином понятии (образе).
<Со схватыванием затруднений нет, оно может идти до бесконечности; но с соединением дело тем труднее, чем дальше продвигается схватывании и быстро достигает своего максимума… Соединение никогда не бывает полным…>[50].
Дальше идет великолепный фрагмент:
<Это обстоятельство может в достаточной мере объяснить и то смущение или некоторого рода растерянность, которые, как рассказывают, охватывают посетителя в церкви св. Петра в Риме, когда он первый раз входи туда: здесь налицо чувство несоответствия между его воображением и идее целого, которую следует изобразить; причем воображение достигает своего максимума и, стремясь расширить его, сосредоточивается на сстоиЧ себе, что и доставляет ему умиленное удовольствие>[51].
Бесконечное, безграничное не вмещается ни в какой внешний синтез (единый, цельный образ), но стоит созерцающему сосредоточиться в себе, и сразу же безграничное <умещается> в точке, в зернышке самого человеческого стремления вообразить (воплотить в образ), понять (поймать) бесконечное.
Опять преодоление. Радость от двойного движения — воображении расширяется до бесконечности и… обратным ходом (бесформенность невоображаема!) свертывается в точке неопределенного разумного понятия.
<Вся сила воображения все же не соразмерна идеям разума>[52].
Возвышенное означает границу эстетического уже не с понятием рассудка, но с "идеей разума".
Не с нормой морали, но с формообразованием нравственных импульсов. С безграничностью (потенциальной) человеческой индивидуальности, личности.
Так же как у Дидро, так и у Канта бесконечное, бесформенное (природы) в двух <формах> провоцирует <сосредоточение человека в себе> — форме динамически бесконечной <силы>, в форме математически бесконечной <величины>.
Но не каждый способен пережить испытание возвышенным.
Этот искус опять‑таки выносит только просвещенный, культурный человек, т. е. человек <широкого образа мыслей>, готовый изменить весь стату своего мышления, воспринять иную культуру.
В этой готовности и заключается замысел того первого, опустошающего дела, которое совершил <просвещенный вкус>.
<…То, что мы, подготовленные культурой, называем возвышенным, бе развития нравственных идей покажется только отпугивающим необразованному человеку… Суждение о возвышенном требует культуры (горазд больше, чем суждение о прекрасном)>[53].
Таковы две <границы> <просвещенного вкуса>, позволяющие переформулировать его определение в определение культуры Просвещения, идее Просвещения в целом. Это — максима <широкого образа мыслей>, и это <принцип возвышенного>, т. е. готовность принять безграничное, бесформенное как <точку роста> индивида.
Просвещение <опустошает> душу, но подготавливает ее к возможности постоянных культурных переформулировок.
Понятие однолинейного бесконечного прогресса — лишь первая, черновая редакция такой готовности… Здесь еще нет обратной <закрученности> истории *на себя>, нет самой идеи переформулировок, позволяющих понять, скажем, <античность> не только как прошлое (не только по — гегелевски — как <снятое>), но и как будущее. Как то самое мандельштамовско предчувствие Гомера, Катулла, Овидия.