— Ты монстр, — бормотал он, осеняя волка крестным знамением. — Ты — монстр.
Если бы волк мог ему ответить, он бы оскалил острые зубы и сказал:
— Ты — это я.
Но волк не мог, поэтому просто тряс крупной головой и метелил тощим хвостом.
Жизнь в столице была для Джереми Броуди своеобразным испытанием собственных сил. Сам он говорил, что живет по заветам отца, и оспорить это было довольно сложно: с тех пор, как Аластор погиб, прошло уже почти десять лет. Кирстин перенесла это на удивление спокойно, как и то, что ее единственный сын изъявил страстное желание учиться и жить в Эдинбурге.
Кирстин осталась на острове в гордом одиночестве, в то время как Джереми учился и работал, где придется. Если он и ожидал, что город откроется ему с первых минут, стоит только шагнуть на мост Уэверли из здания викторианского вокзала, то у Эдинбурга были на это свои взгляды. Столица не любила самонадеянных мальчишек без пенса в кармане.
Продавать газеты, грузить уголь или таскать мешки с мукой, рубить мясо ему не понравилось. Заработанные деньги утекали сквозь пальцы, их ни на что не хватало.
Джереми принял решение вернуться под материнское крыло и купил билет до Пулу. Из комнаты он уже выехал, так что ночевать перед отъездом предстояло на улице. Вечер Джереми провел в баре, спуская последние деньги и с интересом присматриваясь к запоздалым посетителям. Люди рассматривали его в ответ, но он не был никому хоть сколько-нибудь интересен, чтобы заговорить. Мимо мелькнула шуршащими потертыми юбками потрепанная жизнью, но все еще довольно симпатичная девица, и Джереми проводил ее тоскливым взглядом.
Все это было не для него. Девицы эти принадлежали тем, у кого денег побольше, а не мелочь на выпивку и билет на поезд домой в кармане.
Джереми еще не знал, что будет делать дома, как скажет матери, что вернулся без денег. Идти по стопам отца с точностью до последнего шага ему не хотелось. Ничего не хотелось, если уж говорить серьезно.
Лишь случайно они разговорились с сидящим рядом парнем болезненного вида. Тот кашлял в перерывах между обильными возлияниями и при этом успевал болтать. Джереми больше слушал и кивал, но за количеством выпитого не следил. Он уже твердо решил, что напьется и уснет где попало, может, даже на самом вокзале, чтобы с утра было ближе до поезда.
Так вышло, что этот его болезненный друг ввязался в драку. Джереми даже не заметил, что он сказал или сделал, как свалка уже началась и поглотила его с головой. С трудом выбравшись из человеческого месива, тяжело дыша, Джереми стер рукавом кровь, сочащуюся то ли из носа, то ли из разбитых губ, залпом допил чужое пиво со стойки, ухватил брошенную кем-то недопитую бутылку, грохнул ее о край и нырнул назад.
В Пулу на следующее утро он не уехал.
Он, вместе с другими студентами и бездомными, не сумевшими откупиться, оказался в полиции. Вот только Джереми был единственным, кто держал в окровавленных руках горлышко от бутылки. Сам он ничего не помнил, а то, о чем помнил, предпочел бы забыть.
Умыться ему не дали, и теперь кровь неприятно стягивала кожу на руках и на лице, все чесалось и зудело. В темной сырой камере, больше похожей на пыточную, светила одна уныло чадящая лампа. Оба полицейских, похожие, как близнецы, пугали его до ужаса. Лица у них были хищные, злые. Джереми сполз по стулу, вытянул перед собой крепко стянутые руки и забормотал признание. Отец с самого детства учил его не врать. Конечно, в его учении не подразумевалось убийство, но он служил на войне, так что этот вопрос не стоял так остро.
Наверное, его отец никогда не убивал людей. А Джереми вдруг осознал, что в самом деле убил того парнишку, которого даже не заметил, пока не пришел в себя. Все руки, и шея, и лицо у него были в крови, своей и чужой, а горлышко бутылки он бросил прямо перед полицейскими. Те, конечно, подобрали, и теперь один из близнецов крутил этот кусок стекла в руках. Джереми стало еще страшнее.
Наверное, так страшно в последний раз ему было, когда мать выгоняла то, что вернулось из Африки вместо отца.
Его не били. Но лучше бы, наверное, били, требуя признаться в совершенном убийстве. А так с ним было все понятно: он убил. Полицейские явно тяготились необходимостью его допрашивать. Он для них был всего лишь частью рутинной работы — не нужно было быть ни слишком умным, ни чересчур опытным, ни привычным к столичной жизни, чтобы разобрать на их лицах то же самое выражение, которое завладевало лицом Патрика во время постоянно повторяющихся разбирательств одних и тех же размолвок между жителями их города. Кем бы ты ни был и где бы ты ни находился, тебе нужно совершить что-то из ряда вон выходящее, чтобы стать особенным для полицейского. Или для кого бы то ни было еще.
Осознание этого, как ни странно, помогло Джереми если не успокоиться, то хотя бы смириться с происходящим, и он без удивления услышал свой собственный голос:
— Я убил человека.
Он ответил, не дожидаясь вопросов полицейских, но и это не выбило их из привычной колеи равнодушного допроса. Сколько таких преступников проходило перед ними? Боящихся, готовых признаться во всем в надежде на то, что это признание поможет хоть как-то смягчить неминуемую участь.
Джереми зацепился за последнее слово, произнесенное им самим, и сказал уже громче, снова не давая полицейским его перебить:
— Человека. Я — человек — убил человека.
Полицейские переглянулись, и один из них — тот, что справа, — переспросил:
— Ты уверен?
— В том, что я человек? — ответил вопросом на вопрос Джереми, чувствуя на языке горечь то ли от выпитого накануне, то ли от произносимых слов. — Или в том, что я убил именно человека? Уверен так же, как в том, что все мы — творения Господни.
По лицам полицейских пробежала еле заметная тень, которую Джереми отметил краем сознания и тут же забыл, поглощенный своими собственными переживаниями.
— Отец учил меня, что нет ничего выше братства во Христе, — глухо сказал он. — Что в наше время, когда на земле расплодилась нечисть, мы — люди — должны объединиться перед лицом общего врага. Общей напасти. И что же? Люди продолжают убивать друг друга, будто мало тех, кто вводит умы человеческие во искушение ради забавы.
Слова слетали с его губ легко и свободно, будто и не было тех лет, когда Кирстин запрещала ему вспоминать даже имя отца. Аластор стоял за спиной у Джереми, дыша ему в затылок, и губы Джереми двигались будто помимо его воли, освобождая посеянное внутри него много лет назад и так и не умершее через годы.
— Они исполнены всякой неправды, блуда, лукавства, корыстолюбия, злобы. Они убивают ради забавы и ради пропитания, питаясь душами, сердцами и плотью тех, кто создан по образу и подобию Божьему. В этот час…
Голос за спиной смолк, Джереми перестал чувствовать на затылке леденящее дыхание, вместо того ощутив, как в лицо пахнуло промозглым ветром с привкусом морской соли. И гари. Гари, которой никогда не было, но которая должна была быть. Гари не прошлого, но будущего.
— В этот час, — его собственный голос не окреп, а, наоборот, еще больше стих, так что оба полицейских одновременно наклонились ближе, ловя каждое слово. — В этот час все добрые христиане должны стать как один, дабы отразить искушение. А я?
Он вскинул голову, немигающим взглядом посмотрев на полицейских. Если бы Джереми не был так глубоко погружен в самого себя, он бы удивился, почему те не шарахнулись прочь. И если бы он был более опытен, он бы тут же объяснил это самому себе все той же привычкой к самым разным исповедям, звучавшим под сводами этой тюрьмы. Если бы Джереми занимало что-то кроме того, что билось в его собственной голове, требуя выхода, выливаясь гладкими чужими речами вперемешку с его собственными почти всхлипами.
— А я убил человека, — Джереми обращался уже не к тем, кто его допрашивал, а мимо них, к стене с заметными разводами сырости. — Брата своего. Я убил…
Он всхлипнул и уронил голову на скованные руки.