В день собрания в Париже из Германии пришли волнующие вести. В Мюнхене восстали рабочие. К ним присоединились студенты, художники, скульпторы, которых много было в этой «германской Флоренции» — городе величественных памятников, богатейших музеев, просторных дворцов, превращенных в картинные галереи. На улицах Нассау шли революционные бои. Король Фридрих Вильгельм IV, храбрый, когда не было опасности, и откровенно трусливый, когда она появлялась, ежечасно менял решения. Прусскую столицу охватила растерянность. В Западной Германии правительство, предвидя народные волнения, поспешило объявить свободу печати и сбор отрядов Национальной гвардии.
Когда Карл вошел в зал собрания, Борнштедт уже выступал с речью, стоя у деревянной кафедры, принесенной из церкви. В черном сюртуке, в белом тугом воротничке, подпиравшем голову, худой, с лицом, будто густо посыпанным пылью, он напоминал протестантского проповедника. Тщетно старался Борнштедт усилить голос.
— Французское Временное правительство, — говорил он в тот момент, когда Карл вошел, — не только горячо поддерживает наш план установления республики в Германии, но и жертвует вольному легиону, кроме оружия и снаряжения, деньги и предоставляет этапное помещение. Каждый легионер будет получать по пятидесяти сантимов в сутки до тех пор, покуда мы не покинем гостеприимную Францию. Это превосходно. Мы уничтожим германский деспотизм.
Возмущение Карла нарастало. Итак, чудовищная и бессмысленная кровавая затея осуществлялась. Подходя к кафедре после пылкой и бессвязной речи Гервега, Маркс едва подавлял в себе чувство гнева и негодования.
Судьба сотен немецких революционеров, находившихся сейчас в этом зале, наполняла тревогой сердце Карла. Надо было предупредить их об опасности. Он принял вызов Борнштедта и Гервега и вступил в бой.
Голос Маркса гремел и наполнял собой зал. Он шел и от разума и от большого, доброго сердца. Карл лишился еще одного дорогого ему друга ради того, чтобы не дать смутить и подвергнуть бессмысленной гибели своих соотечественников-революционеров. Немало дней провел Маркс с Гервегом. Много раз в семье поэта Карл и Женни чувствовали себя, как в родном доме. В стихах, мыслях, поступках Гервега было много частиц души Маркса. Но решалось дело борьбы за революцию. Гервег вольно или невольно вредил этому делу. И дружба обернулась враждой.
— Борнштедт и Гервег призывают к тому, чтобы импортировать революцию из Франции в Германию. Революция не парфюмерия, не предметы роскоши! — гневно заявлял Маркс.
Маркс объяснил, почему министры французского Временного правительства, особенно такие, как Лaмартин, весьма рады избавиться от многих тысяч немецких ремесленников и рабочих. Во Франции свирепствовала жестокая безработица. Избавиться от конкурентов-тружеников и одновременно от бесстрашных и опытных революционеров — мечта многих буржуа в Париже. Это стоит не пятьдесят сантимов.
— Но главное не в этом, — продолжал Маркс. — Что сможет противопоставить один легион, состоящий из самых мужественных борцов-революционеров, регулярной армии тридцати с лишним немецких королевств и княжеств? Геройство и смерть. Авантюристическая игра в революцию будет стоить жизни лучшим нашим людям. В угоду чему пойдут они на гибель? Интригам одних, — Карл отыскал глазами Борнштедта, — и мальчишескому тщеславию и эгоизму других… — Он вытянул руку в сторону Гервега.
— Как я ненавижу его! — шептал Георг, ерзая на стуле.
— Революция во всей Германии наступит очень скоро. В этом не может быть сомнения, — продолжал Маркс.
— Гадаете на кофейной гуще! Пророчествуете! — взвизгнул Гервег.
— Нет. Это историческая неизбежность, — строго ответил Маркс.
Его волнение давно улеглось. Спокойно, убежденно, просто, как недавно в Брюсселе, когда он читал лекции в «Рабочем просветительном обществе», Карл объяснял собравшимся то, что происходило изо дня в день в экономической и политической жизни их родины.
Борнштедт зорко вглядывался в притихший зал. Слова Маркса разрушали чары, которыми пытались околдовать слушателей он и Гервег. «Маркс сорвет все, что мне удалось сколотить с немалым трудом», — бесился Борнштедт. Не поворачивая головы и лишь скосив глаза, он взглянул на лицо Гервега и уловил на нем плаксивую гримасу. Нельзя было медлить. Игра, так ловко придуманная им, грозила проигрышем.
— Братья немцы!.. — воскликнул Борнштедт.
Видя, что слова его не слышны, он замахал протестующе руками. Такая необычная вспышка человека, известного своей невозмутимостью, произвела некоторое впечатление. Мгновенно очнулся и Гервег, которого охватили было сомнения и нечто похожее на угрызения совести.
— Не слушайте Маркса. Никогда еще отвага и героизм не вредили революции! — звонко крикнул поэт, сорвался с места и стал рядом с Марксом.
Борнштедт поспешно вышел из зала.
— Маркс, говори! Не мешайте нам слушать Карла Маркса! — раздавалось со всех сторон.
— Мы должны, мы обязаны вернуться в Германию, — продолжал Маркс. — И мы сделаем это поодиночке, а не в отряде, который будет разгромлен и уничтожен, едва переступит границу.
— А льготы? — несмело возразил кто-то.
— Льготы? — слегка насмешливо переспросил Карл. — Временное правительство из тех же соображений окажет помощь и тем, кто отправится один на родину.
В это время в зал под бой барабана вошел снова Борнштедт. Вытянувшись по-военному, маршевым шагом двигался он к трибуне, держа в руках перед собой древко с черно-красно-золотым знаменем.
Гервег снова закричал:
— Вызываю добровольцев! Да здравствуют Германская республика и вольный легион, который ее установит!
В зале зашумели, задвигали стульями. Кто-то вытащил стол и предложил записываться в отряд.
«Какой, однако, прохвост этот Борнштедт, да и Гервег не лучше», — думал Маркс. Через несколько дней Борнштедт был исключен из Союза коммунистов.
Генрих Гейне был обречен. Врачи установили прогрессивный паралич. Не находилось средств облегчить страдания умирающего поэта. Агония, по мнению весьма опытного врача Ротрие, друга Гейне, могла продолжаться еще несколько лет.
Свет ясного солнечного дня, яркой лампы, стук молота, шуршание рубанков в руках рабочих, восстанавливающих послереволюционный Париж, причиняли поэту острые физические страдания. И все-таки, когда вдали на улице гремел барабан и раздавались звуки воинственного революционного гимна, он собирал последние силы и, опираясь о стены, если никого не было рядом, пробираясь от кресла к креслу, плелся к окну. Его полуослепшие глаза жадно искали пестрые знамена, трясущиеся руки посылали приветствия демонстрантам.
Вот уже год, как ценой неслыханной жертвы Генрих Гейне добыл себе постоянный кусок хлеба — ежегодную ренту в 4800 франков. Ради этого он по требованию богатого хитрого родственника-банкира согласился уничтожить четыре тома неизданных «Мемуаров». Брат поэта собственноручно уничтожал рукописи. Лежа в «матрасной могиле», как называл Генрих Гейне опостылевшую ему кровать, — а в ней он провел почти недвижимым уже несколько лет, — смотрел он из-под непроизвольно опускавшихся полупарализованных век, как догорали лучшие и самые дорогие страницы истории всей его жизни, духовного роста, падений и возвышений, дум.
Отныне гамбургские банкиры были спокойны. Убийственное перо, разоблачавшее перед всем миром их скаредность, пошлость и лицемерие, было, наконец, сломано, а «Мемуары» исчезли в огне.
Однако в неподвижном теле Генриха Гейне заключена была неутомимая, дерзкая душа. Ясное сознание его не меркло.
Часто по узкой крутой лестнице дома, где он жил, поднималась тучная женщина под густой вуалью, в высокой шляпе — верный друг поэта, Аврора Дюдеван, издавшая много книг под псевдонимом Жорж Санд. Гейне оживал, когда она появлялась в его квартирке, заставленной старой мебелью, заваленной книгами и пропахшей микстурами.
Встречаясь с Авророй Дюдеван, которую Гейне знал в годы своего здоровья и творческого половодья, он как бы снова возвращался к жизни.