Еще одно изречение, приведенное в письмо, Энгельс, сочтя неподходящим для Тусси, прочел про себя: «Любовники и любовницы никогда не скучают друг с другом, потому что они всегда говорят о самих себе».

— Знаешь, Туссихен, — сказал Энгельс, отложив чтение, — никто не может себе представить, как часто, несмотря на то что не всегда нам с Мавром жилось сладко, мы искренне веселились в письмах. Если бы ты знала, сколько шуток запечатлено в нашей эпистолярной продукции за двадцать пять лет. — Энгельс достал ящик, в который обычно складывал письма друга. В нем было несколько десятков тщательно перевязанных пачек. Тусси подошла к креслу Энгельса и заглянула через его плечо. На столе лежал только что полученный листок почтовой бумаги. Она узнала дорогой ей непостижимый, острый, как зигзаги молнии, почерк отца. Рядом лежал ответ Энгельса, написанный четкими, красивыми, мелкими буквами.

Тусси перевела глаза на настольный календарь. Был канун первого июля.

— Завтра, не правда ли? — шепнула Элеонора.

— Да, карлик Альберих. Завтра великий день.

— Мы устроим большой праздник. Ведь ты ждал этого двадцать лет.

— Конечно, бэби. Я расстаюсь навсегда с проклятым божком коммерции Меркурием. Я наконец свободен. Ура! Ура!

Энгельс встал с чисто юношеской резвостью с кресла и подхватил Тусси на руки, как делал это, когда она была совсем маленькой. Затем он устремился в соседнюю комнату и закружил Лицци.

— Да здравствует свобода! Ура!

Около двадцати лет Энгельс был впряжен в ненавистное ему ярмо коммерции. Как часто подавлял он чувство, граничащее с отчаяньем, оттого что вынужден отслуживать долгие часы в конторе за томительными подсчетами, подведением баланса, ходить постоянно на биржу, общаться с чуждыми людьми, терять невозвратимые часы, которые хотелось бы использовать совсем иначе. И только мысль о друге и его семье, понимание, что без его денежной поддержки их ждет гибель, а человечество лишится гениальных творений, изысков, открытий, давали ему силу и укрепляли волю. Укрощая себя, Энгельс снова отправлялся в контору. А годы, молодость прошли, подступала старость. И вот настало освобождение.

На следующий день Энгельс поднялся, как всегда, очень рано. Выражение его лица было просветленное, блаженное.

— В последний раз! В последний раз! — возгласил он, натягивая высокие сапоги, чтобы в последний раз отправиться в контору. Лицци не могла скрыть своей радости и обняла мужа.

Спустя несколько часов она и Тусси вышли к воротам, чтобы встретить «коммерсанта в отставке», как в этот день говорили в Морингтон-паласе. Энгельс шел, размахивая приветственно тростью над головой, и громко пел бравурную немецкую песню.

До поздней ночи не затихали шутки и смех. Лицци убрала по-праздничному стол, и в честь «бегства из египетского пленения», как Маркс назвал совершившееся событие в жизни друга, распили не одну бутылку шампанского. Когда пир был окончен, Энгельс уединился в кабинете, чтобы подробно сообщить своей матери Элизе обо всех делах по передаче конторы компаньону.

«Моя новая свобода, — писал он между прочим, — мне очень нравится. Со вчерашнего дня я стал совсем другим человеком и помолодел лет на десять. Вместо того, чтобы идти в мрачный город, я ходил сегодня утром в эту чудесную погоду несколько часов по нолям. За моим письменным столом в комфортабельно обставленной комнате, где можно открыть окно, не боясь, что повсюду черными пятнами осядет копоть, с цветами, стоящими на окнах, и несколькими деревьями перед домом, работается совсем иначе, чем в моей мрачной комнате на складе с видом на двор гостиницы. Я живу в десяти минутах ходьбы от клуба… В 5 или 6 часов вечера я обедаю дома, кухня очень хороша, а затем большей частью ухожу на несколько часов в клуб читать газеты и т. д. Но все это я смогу организовать как следует лишь тогда, когда мне не нужно будет больше бегать в город из-за баланса и пр…

Сердечно любящий твой сын

Фридрих».

В том же году Энгельс с женой и Тусси поехал в Ирландию. Его дорожные рассказы о стране, прозванной «Ниобеей наций», согласно древнему мифу о несчастной матери, потерявшей своих, детей, остались в памяти младшей дочери Маркса на всю жизнь. В путешествии Фридрих Энгельс всегда был чрезвычайно вынослив, бодр и заражал окружающих юношеской энергией и умением радоваться жизни. Хотя он приближался уже к пятидесяти годам, в его каштановых волосах и густой окладистой непокорной бороде не было ни одного седого волоса и лицо без морщин сохранило краски ранней молодости. Он был неутомим в каждом деле, за которое брался, и постоянно углублял свои познания в естествознании, химии, ботанике, физике, политической экономии и военных науках. Филология была его страстью; он знал двадцать языков, и из них двенадцать в совершенстве.

Со времени ухода от коммерции ничто не удерживало Энгельса в Манчестере. Он начал деятельно готовиться к переезду в Лондон, поближе к любимому другу и его семье. Давно уже Маркс и Энгельс мечтали о возможности жить в одном городе. Женни Маркс энергично приискивала в Лондоне квартиру, которая понравилась бы Фридриху и Лицци и находилась поблизости от Мейтленд-парк Род.

Тысяча восемьсот шестьдесят девятый год оказался для Маркса необычно разнообразным. Он ездил не только гостить в Манчестер, но побывал несколько раз на континенте. В Париже у Лафаргов Маркс поселился под именем А. Вильямса. За ним следила полиция. Один из самых последовательных упорнейших врагов Лун Бонапарта мог поплатиться свободой, а то и жизнью, если бы его обнаружили во Франции. Тем не менее Маркс ступил на землю императора. Снова был он в городе, который всегда любил. На улице Ванно тот же пыльный каштан сторожил дом, где провели Карл и Женни незабываемый счастливый год. Там родился их первенец — Женнихен — и столько раз вдохновенный Гейне читал свои только что написанные стихи. Как давно это было!

Глядя на своего первого внука, Маркс как бы заново измерял ушедшее время. Он часто брал ребенка на руки, не пропускал торжественных часов купания и кормления Шнапсика. Когда ребенок лежал распеленатый и ножонкой тянулся к подбородку, безмятежно улыбаясь и раскрывая беззубый рот, Маркс чувствовал, как нежность теплым ветром обвевает его голову. Он думал о своем умершем сыне Муше. Тоска по нем не уменьшилась с годами. Тем сильнее он любил внука. Если Шнапсик принимался плакать, дед умел его успокоить.

— Ты чародей, Мавр, — удивлялась Лаура, — можешь смело сказать о себе: «Не мешайте детям приходить ко мне, я их люблю и понимаю».

— Я уважаю в детях наше будущее и всегда пропускаю их вперед, даже когда они еще в колыбели, — мягко ответил ей отец. — Как, однако, стремительно пронеслись годы, сделавшие меня дедушкой, — добавил он раздумчиво.

Вечерами, в сопровождении дочери и зятя, Маркс долго гулял по столице. Было жарко и пыльно. На узеньких улочках вокруг Сен-Жерменского предместья воздух поражал зловонием. Только на бульварах у Сены, начиная с фасада Лувра, все резко изменилось.

— Барон Осман заметно перекроил Париж, османизировал его изрядно, — шутил Маркс, глядя на прямые, широкие улицы. — Постарел я, что ли, но мне кажется, что за минувшие годы француженки все до одной подурнели. — Заметив ярко размалеванные портреты императора и его супруги Евгении, выставленные в витринах лавок, он добавил, смеясь: — Наполеон Первый, говорили, имел гений, а его мнимый племянник только Евгению.

В Париже Маркс надеялся повидаться с Огюстом Бланки, этим несокрушимым, вечно действующим вулканическим революционером, но тот после многолетнего заключения, преследуемый французской полицией, тайком покинул Францию и поселился в Брюсселе, откуда направлял борьбу своей рати с империей.

Дождавшись, когда Лаура с малюткой сыном отправились на берег моря, Маркс и Женнихен поехали в Зигбург, где их с нетерпеньем поджидал Иосиф Дицген. Уже несколько лет его соединяла с Марксом оживленная переписка. Теперь они встретились впервые и обнялись как братья.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: