В Лионе, втором городе Франции, под влиянием местной секции Интернационала был создан Комитет общественного спасения, который объявил империю свергнутой и провозгласил Республику. Рабочие захватили склады с оружием. Возникла Национальная гвардия. В Комитете общественного спасения были три комиссии: военная, финансовая и общественных нужд. Так образовалось революционное правительство — Коммуна, состоявшее из рабочих, членов Международного Товарищества и буржуазных республиканцев-радикалов.
Маркс писал о лионских событиях в одном из писем: «Бонапартистские и клерикальные интриганы были терроризованы. Были приняты энергичные меры к вооружению всего народа… Лионское выступление немедленно отразилось в Марселе и в Тулузе, где секции Интернационала сильны.
По ослы — Бакунин и Клюзере — приехали в Лион и испортили все…»
Как только до Швейцарии дошла весть о провозглашении Французской республики, Михаил Александрович Бакунин объявил своим единомышленникам по «Альянсу», что час пробил и пора приобщить французов к его учению об анархии. Он отправился в Лион с несколькими своими сторонниками. Как раз в день их приезда народ завладел ратушей, у стен которой не раз начинались рабочие восстания. Бакунин проник в префектуру, в кабинет мэра, и сразу же вообразил себя хозяином города. Наступил момент, которого он ждал столько лет.
— Паше дело — страшное, повсеместное, полное и беспощадное разрушение. Мы должны изложить народу наши принципы, — изрек он и уселся за огромный письменный стол красного дерева с позолотой.
Несколько часов длились муки творчества Бакунина и пустом здании префектуры. Он писал, встряхивая кудлатой головой, поправляя то и дело очки на толстом носу, и как раз закончил декрет, озаглавленный им «Отмена государства», когда в никем не охраняемую ратушу пришли представители той самой власти, которую он только что упразднил на бумаге. Это были две роты буржуазных национальных гвардейцев.
— Убирайтесь немедленно вон! — крикнул Бакунин и со всей силой ударил кулаком по столу.
— Я представитель Французской республики, — возразил лейтенант, командир роты, и в свою очередь стукнул палашом сабли по спинке кресла, на котором важно восседал апостол разрушения.
— Государства более не существует, — торжественно заявил рассвирепевший и покрывшийся потом Бакунин.
Лейтенант с недоумением взирал на седого, неряшливого, тучного человека. Солдаты смеялись.
— Выведите-ка отсюда этого шута, — сказал весело командир роты.
Национальные гвардейцы с шумом и улюлюканьем за шиворот выволокли на улицу упиравшегося Бакунина. Он поспешил уехать из Франции в безопасную, смирную Швейцарию.
…Жаклары выехали в Париж, как только пришло известие о капитуляции Наполеона. Они не могли ни одного часа оставаться бездейственными созерцателями и бросились в огонь, чтобы встретить врага грудью. Вскоре вслед за Жакларами в Париж отправились и Красоцкие. Участник польского восстания тридцатых годов и гражданской войны в Америке не мог остаться равнодушным к тому, что происходило во Франции.
— Я счастлив только там, где борются за правое дело, — любил повторять Сигизмунд.
В осажденный Париж пробираться было трудно. Большую часть пути Красоцкие совершили на крестьянских возах или пешком.
«Наконец-то, — писала дочери Лиза, — и моя жизнь на что-то пригодится. Именно потому, что мы уже так немолоды, меня постоянно томит мысль, что так-таки превращусь незаметно в немощную старушонку, у которой в жизни много было добрых помыслов, да мало дел.
Зрелость и старость умеют ждать и преодолевать нетерпение, столь присущее молодости. Сознание ограниченных физических сил, учет незначительных уже возможностей и жизненный опыт — все это дается только временем. Юный боец силен порывом, напористостью, старик — продуманностью поступков, ясностью намеченной цели. Нет возраста, не годного для революционной борьбы».
Сигизмунд, который как бы позабыл о своей тяжелой многолетней болезни, выглядел помолодевшим и бодрым. Он старался убедить жену, что будущее Франции сложится наилучшим образом.
— Для нас родина — это все охваченные революционным брожением земли. Мы, интернационалисты, должны быть там, где дерутся за права неимущих.
Ночь застала Красоцких в маленькой прифронтовой деревенской гостинице неподалеку от Парижа. Вдали гулко рвались снаряды. Пруссаки продвигались к столице Франции.
— Как это похоже на Сент-Луис. Мне кажется, что я услышу сейчас мощный баритон милого Вейдемейера, увижу тебя с забинтованной головой, — вспомнила Лиза дни гражданской войны в Соединенных Штатах.
— Мы оба не верим в предчувствия, и тем не менее они окутывают нас подчас, как сумерки, — сказал Сигизмунд жене. — Может быть, наука когда-нибудь найдет им разумное объяснение. Не знаю. Но нынче они давят на меня, да и сон…
— Какой ты видел сон, Сигизмунд? Я боюсь сновидений, они пока загадка и потому таинственны, как буря для дикаря.
— Мне снилось, что я пробираюсь сквозь густой лес по высокой траве и собираю алые ягоды. Не правда ли, красочная картина? Но вдруг выросла передо мной глухая, бревенчатая избушка без окон. Вошел я в нее, а выйти не могу. Исчезла дверь. Темно. Лег я на пол, холодный, дощатый, и вдруг заметил, что потерял в траве сапоги.
— Лежишь босой? Странный сон, — проговорила раздумчиво Лиза. Ей хотелось сказать — плохой, но она намеренно удержалась. — Все это чепуха, милый. Чего-чего только не привидится за ночь. Забудем о нем.
— Однако, независимо от мистического атавизма, смерть, что тень, всегда с нами рядом. Я говорю это на всякий случай, ведь все может произойти. Революция и война что шквал. Так вот, если мне суждено погибнуть и тело мое будет найдено…
— Что ты говоришь, Сигизмунд? Помилосердствуй! Это похоже на бред. Ты болен.
— Нет, вполне здоров. Я только прошу тебя, если буду убит, похоронить мое сердце в люблинской земле. Там я родился, там покоятся отец и мать… А себя ты береги, умереть еще успеешь. Сохрани себя для Аси.
— Я не хочу оставаться без тебя на земле.
— Я тоже не Гамлет, для меня давно вопрос решен — быть! И как можно дольше быть! Но не все зависит от нашего желания. Иногда следует отдать жизнь, чтобы не потерять к себе уважения. На то мы и люди, а не свиньи. На всякий случай запомни мое…
— Завещание.
— Ты подсказала нужное мне слово. Но к нему есть и предисловие. Не думаешь ли ты, что для хронически, безнадежно больного, гибнущего бессмысленно, бесцельно от ядовитейших бактерий, явилось бы большой удачей достойно встретить смерть от нули лютого врага? Мой отец и дед — воины, сложили головы на поле боя. Право, это не плохой конец. Еще лучше умереть за революцию, с пользой для людей, а не корчиться и гибнуть в лапах болезни. Смерть уже занесла надо мной свой отточенный меч, но я ее могу и перехитрить. Ну что, разве я но прав?
— Может быть, но не могу же я слушать тебя спокойно, представляя мертвым.
— Есть возраст, когда каждый человек обязан дать себе отчет и в прожитой жизни, и в приближающейся смерти. Я достиг таких лет. Ты тоже приближаешься к этой предельной черте.
Лиза больше не возражала.
Под утро, прежде чем собрать в дорожный мешок кое-какие скромные пожитки, она достала тетрадь, которую взяла с собой, чтобы снова вести дневник. Много лет Лиза ничего не записывала. Повседневная суета, разъезды, возможность делиться возникшей мыслью и сомнением с мужем мешали ее былым самоотчетам на бумаге. Но, уезжая из Швейцарии и прощаясь с горько рыдающей Асей, которая тщетно умоляла родителей взять ее с собой, мать обещала девочке записывать все, что случится с ними в охваченном войной революционном Париже.
— Я буду поверять тебе все свои думы и чувства, чтобы разлука наша не была тягостной, — говорила она опечаленной дочери.
«В последние годы мне посчастливилось встретить нескольких людей с прозрачно-чистыми душами, — писала Лиза. — Общение с ними — что приближение к морю. Кажется, что воздух вокруг них свежее и несет с собой духовное здоровье. Значительное и доброе тянется к себе подобному. Когда-то в ранней юности я считала, что лучшее на свете — цветы, деревья, спокойные реки и стремительные водопады. С годами любовь моя сосредоточилась на людях. Сердце бьется живое, когда они радуются, и плачет над их горестями. Самое важное и прекрасное на земле — человек. К нему нельзя быть равнодушным. Паскаль назвал ого мыслящим тростником. Пусть так. Но мне довелось видеть людей с душами гигантов. Творческий заряд, заложенный в них, — огромной силищи и образует вокруг как бы невидимое магнитное поле, которое притягивает нас, смертных. В одной человеческой оболочке бывает заключен целый океан мыслей, чувств, творческой энергии. Я вспоминаю Маркса. Разве он не таков? Величайшее чудо на свете — люди. Любовь к ним влечет нас с мужем в Париж, похожий сейчас на пороховой склад перед взрывом. Наше место среди друзой, там, где занесен нож над всем возвышенным и добрым. В Америке я видела страдания черных рабов, в Европе — страдания белых рабов, тружеников и бедняков, за которых когда-то поднял меч Спартак. Как много горя еще вокруг. Можно ли оставаться равнодушным, не потеряв при этом самого себя».