Когда Маркс вошел в зал собрания, Борнштедт уже выступал с речью, стоя у деревянной кафедры, принесенной из церкви. В черном сюртуке, в белом тугом воротничке, подпиравшем голову, худой, с лицом будто густо посыпанным пылью, он напоминал протестантского проповедника. Тщетно старался Борнштедт усилить свой похожий на шипение змеи голос.
— Французское Временное правительство,— говорил он в этот момент,— не только горячо поддерживает наш план установления республики в Германии, но и жертвует вольному легиону, кроме оружия и снаряжения, деньги и предоставляет этапное помещение. Каждый легионер будет получать по пятидесяти сантимов в сутки до тех пор, покуда мы не покинем гостеприимную Францию. Это превосходно. Мы уничтожим германский деспотизм.
Возмущение Карла нарастало. Итак, чудовищная, бессмысленная, кровавая затея осуществлялась. Подходя к кафедре после пылкой и бессвязной речи Гервега, Маркс едва подавлял в себе чувство гнева и негодования. Он знал, что ему нужно взять себя в руки и преодолеть раздражение, иначе ему не уверить слушателей. Только полное спокойствие на трибуне может убедить аудиторию. Он остановился, чтобы окончательно овладеть собой, и невольно бросил уничтожающий взгляд на сидевших перед ним Гервега и Борнштедта. Поэт передернул узкими плечами, нервно пригладил изнеженной, в перстнях, рукой волосы. Оливковые щеки его внезапно стали багровыми, и на лице на мгновение появилось выражение испугавшегося своей проказливости ребенка. Он резко откинулся на спинку стула и постарался принять вызывающую позу. «Что ж, история скоро скажет, что я прав»,— хотелось ему крикнуть.
Карл все это заметил и с облегчением ощутил полное безразличие к бывшему другу. Георг Гервег больше не существовал в его сердце. Борнштедт оседлал утиный нос большими очками, скрывшими воспаленные, слегка косившие глаза.
Судьба сотен немецких революционеров, находившихся сейчас в этом зале, наполняла тревогой сердце Карла. Надо было предупредить их об опасности. Он принял вызов Борнштедта и Гервега и вступил в бой.
Голос Карла гремел и наполнял собой зал. Он шел и от разума, и от большого, доброго сердца. Карл лишился еще одного дорогого ему друга ради того, чтобы не дать смутить и подвергнуть бессмысленной гибели своих соотечественников-революционеров. Немало дней провел Маркс с Гервегом. Много раз в семье поэта Карл и Женни чувствовали себя, как в родном доме. В стихах, мыслях, поступках Гервега было много частиц души Маркса. Но дело борьбы за революцию решало. Гервег вольно или невольно вредил, изменил. И дружба обернулась враждой.
— Борнштедт и Гервег призывают к тому, чтобы импортировать революцию из Франции в Гермапию. Революция не парфюмерия, не предметы роскоши! — гневно заявлял Маркс.
Он объяснил, почему министры французского Временного правительства, особенно такие, как Ламартин, весьма рады избавиться от многих тысяч немецких ремесленников и рабочих. Во Франции свирепствовала жестокая безработица. Избавиться от конкурентов-тружеников и одновременно от бесстрашных и опытных революционеров — мечта многих буржуа в Париже. Это стоит не пятьдесят сантимов...
— Но главное не в этом,— продолжал Маркс.— Что сможет противопоставить один легион, состоящий из самых мужественных борцов-революционеров, регулярной армии тридцати с лишним немецких королевств и княжеств? Геройство и смерть. Авантюристическая игра в революцию будет стоить жизни лучшим нашим людям. В угоду чему пойдут они на гибель? Интригам одних,— Карл отыскал глазами Борнштедта,— и мальчишескому тщеславию и эгоизму других...— Он вытянул руку в сторону Гервега.
Бывший агент прусского и австрийского правительств дрожащими пальцами протирал очки. «Если б я мог его убить!» — думал Борнштедт.
— Как я ненавижу его! — шептал Георг, ерзая на стуле.
— Революция во всей Германии наступит очень скоро. В этом не может быть сомнения,— продолжал Маркс.
Гадаете на кофейной гуще. Пророчествуете,— взвизгнул Гервег.
— Нет. Это историческая неизбежность,— строго ответил Маркс.
Его волнение давно улеглось. Спокойно, убежденно, просто, как недавно в Брюсселе, когда он читал лекции в «Рабочем просветительном обществе», Карл объяснял собравшимся то, что происходило изо дня в день в экономической и политической жизни их родины.
Борнштедт зорко вглядывался в притихший зал. Слова Маркса разрушали чары, которыми пытались околдовать слушателей он и Гервег. «Маркс сорвет все, что мне удалось сколотить с немалым трудом»,— бесился Борнштедт. Не поворачивая головы и лишь скосив глаза, он взглянул на лицо Гервега и уловил на нем плаксивую гримасу. «Этот славолюбивый болван, пожалуй, сейчас бросится просить у Маркса прощения». Нельзя было медлить. Игра, так ловко придуманная им, грозила проигрышем.
— Братья немцы!..— воскликнул Борнштедт.
Видя, что слова его не слышны, он замахал протестующе руками. Такая необычная вспышка человека, известного своей невозмутимостью, произвела некоторое впечатление. Мгновенно очнулся и Гервег, которого охватили было сомнения и нечто похожее на угрызения совести.
— Не слушайте Маркса. Никогда еще отвага и героизм не вредили революции! — звонко крикнул поэт, сорвался с места и стал рядом с Марксом.— Пусть не пугает нас, пусть лучше скажет, что же противопоставляет он вольному легиону немецких республиканцев,— кричал Гервег, пытаясь заглушить поднявшийся шум.
Борнштедт поспешно вышел из зала.
— Маркс, говори! Не мешайте нам слушать Карла Маркса! — раздавалось со всех сторон.
— Мы должны, мы обязаны вернуться в Германию,— продолжал Маркс.— И мы сделаем это поодиночке, а не в отряде, который будет разгромлен и уничтожен, едва переступит границу.
— А льготы? — несмело возразил кто-то.
— Льготы? — слегка насмешливо переспросил Карл.— Временное правительство из тех же соображений окажет помощь и тем, кто отправится один на родину.
В это время в зал под бой барабана вошел снова Борнштедт. Вытянувшись по-военному, маршевым шагом двигался он к трибуне, держа в руках перед собой древко с черно-красно-золотым знаменем.
Нервически дрожа, Гервег снова закричал:
— Вызываю добровольцев! Да здравствует Германская республика и вольный легион, который ее установит!
В зале все зашумели, задвигали стульями. Кто-то вытащил стол и предлагал записываться в отряд.
«Какой, однако, прохвост этот Борнштедт, да и Гервег не лучше»,— думал Маркс. Через несколько дней Борнштедта исключили из Союза коммунистов.
Генрих Гейне был обречен. Врачи установили прогрессивный паралич. Исход болезни был предопределен, и не было средств облегчить страдания умирающего поэта. Агония, по мнению друга Гейне, весьма опытного врача Ротрие, могла продолжаться еще несколько лет...
Свет ясного солнечного дня, яркой лампы, стук молота, шуршание рубанков в руках рабочих, восстанавливающих послереволюционный Париж, причиняли поэту острые физические страдания. И все-таки, когда вдали на улице гремел барабан и раздавались звуки воинственного революционного гимна, он собирал последние силы и, опираясь о стены, если никого не было рядом, пробираясь от кресла к креслу, плелся к окну. Его полуослепшие глаза жадно искали пестрые знамена, трясущиеся руки посылали приветствия демонстрантам.
— Несчастье в такое время быть совершенно бессильным. Все сознавать и не участвовать в революции, которую я воспевал всю жизнь. Лучше смерть, нежели прозябание,— шептал поэт, и слезы катились по его худому лицу.
Вот уже год, как ценой неслыханной жертвы Генрих Гейне добыл себе постоянный кусок хлеба — ежегодную ренту в четыре тысячи восемьсот франков. Ради этого он, по требованию богатого хитрого родственника-банкира, согласился уничтожить четыре тома неизданных «Мемуаров». Брат поэта собственноручно уничтожал рукописи. Лежа в «матрасной могиле», как называл Генрих Гейне опостылевшую ему кровать,— а в ней он провел почти недвижимым уже несколько лет,— смотрел он из-под непроизвольно опускавшихся полупарализованных век, как догорали лучшие и самые дорогие страницы истории всей его жизни, духовного роста, падений и возвышений, дум.