Впрочем, у более старших я учился не только играм. Первоклассники давали заглянуть в свои книги, где много таких занятных картинок. А спросишь, объясняли, где какая буква. Я даже пробовал складывать буковки и очень удивлялся, если из них вдруг получалось понятное слово.
…Среди зимы умер отец. Наш дом превратился в обитель траура. Никому не было дела, хожу я в школу или нет. И я перестал ходить. Так и прервались мои занятия, хотя прошла лишь половина учебного года.
Новый учебный год я встретил уже в другой школе, в первом классе. Взяли меня в первый класс потому, что мне исполнилось шесть лет. Были с нами и великовозрастные — мальчишки лет двенадцати-тринадцати. Эти с трудом втискивались в маленькие парты.
Пожалуй, только здесь я и узнал, что такое школьная дисциплина. Учителем у нас был белотелый, с полным строгим лицом мужчина средних лет. Он никому не позволял баловаться и отвлекаться во время уроков. Если кто вел себя очень плохо, учитель вызывал родителей проказника.
Только вот с прогульщиками он не мог ничего поделать. Многие, особенно старшие ребята, опаздывали на уроки, порой не показывались в школе по два-три дня. Несколько учеников вообще оставили школу. Чуть не остался за ее порогом и я, но не по своей вине, а по вине… учителя! Так посчитала бабушка и пошла воевать за меня в школу.
Дело было в том, что мы мерзли в классе. Во время урока приходилось беспрерывно ерзать, притопывать ногами, согревать пальцы дыханием. Иначе не усидишь в таком холоде. Не мучились лишь те, у кого теплое пальто, ичиги с галошами или сапоги.
Я ходил в галошах поверх носков и ватном халатике. Учитель заметил, каково мне на уроках. Однажды во время перемены он подозвал меня и объявил: «Мне очень жаль, но придется тебе пока оставить школу. Продолжишь учебу на будущий год…»
Я пришел домой в слезах. Меня душила обида. Ух как взвилась бабушка! Она тотчас же поднялась от сандала[21], накинула паранджу и помчалась в школу, подгоняя меня впереди себя, словно гусенка.
Шел урок, но бабушка решительно постучала в дверь и вошла в класс. Прямо с порога она спросила учителя:

— Вы почему выпроводили из школы вот этого мальчика — моего внука?
Я поразился ее смелости. Сетку — чимбет она откинула и разговаривала с мужчиной словно женщина, давно порвавшая с паранджой. Весь класс смотрел на нее с удивлением. Учитель растерянно молчал.
— Отец этого мальчика, — продолжала бабушка, — честно служил нашей власти, партийным был, старшим по кварталу. Сапожником он был, рабочим человеком! И вот его сына-сироту не будут учить? Тогда кого же собирается учить школа, а?!
Моя бабушка грозно оглядела весь класс, будто проверяя, кого это тут учат?
— Успокойтесь, уважаемая… — заговорил наконец учитель. — Свои обязанности мы знаем, учить будем всех — и детей бедняков, и даже детей бывших баев. Ни один ребенок в стране не останется безграмотным…
Учитель объяснил, почему он поступил со мной так. Он положил мне на голову руку и сказал бабушке:
— Жалко мне его стало. Ведь мерзнет. И я подумал: мал он еще, но смышлен, поэтому не отстанет от других, даже если придет на будущий год. Но раз уж вы, почтенная, пришли к нам сами, пусть мальчик снова садится за парту. Только хорошо бы придумать ему одежонку потеплее…
— Вот так бы давно и сказали! — обрадовалась бабушка.
Вечером она достала из чулана старый отцовский чекмень, распорола и сшила мне из него длинные шерстяные носки (в нашем краю их называют пайпо́к). Получились и варежки. Правда, галоши едва налезали на мои ноги в толстых носках. В неуклюжих огромных варежках руки у меня были словно связанные. Зато я уже мог не страшиться мороза.
Книги, карандаши, чернильницу, ручку нам дали в школе. Носить я все мог во вместительной котомочке из белого полотна: сшила мама.
Хорошо, что бабушка не позволила прервать мою учебу. Я ведь как раз уже вошел во вкус, меня не надо было подталкивать к букварю — «Алифбо́», — который мне очень нравился. С большим увлечением упражнялся я в чтении отдельных слов, предложений, целых стишков и рассказиков. Эта небольшая книжица открыла мне удивительный мир. Было чудом, что замысловатые значки, став рядышком с другими, могли сказать мне о знакомом и незнакомом предмете, вещи, явлении, человеке. Мы читали по складам слова: «об, нон, бо-бо́, о-на́» (вода, хлеб, дедушка, мама) и радовались чуду букв. Конца чуду не было, потому что если из сочетания букв рождалось только слово, то из сочетания слов — рассказ о целом событии! «Ма-ма да-ла хле-ба», — выводил я по букварю и представлял себе всю картину: мать подает сыну круглую, как солнышко, лепешку, сдобную и горячую, только что испеченную в тану́ре.
Учебник арифметики — «Хисо́б» — было также интересно разглядывать. Он ведь тоже пестрел картинками, на некоторых страницах по десять — двенадцать. Нарисовано все такое знакомое, как в жизни: ученики беседуют о чем-то на перемене, сад, трактор в борозде, цыплята вокруг курицы, караван в пустыне, яблоки на подносе, люди собирают хлопок, пионерский отряд на линейке…
В отличие от букваря «Хисоб» имел хитрость: он требовал не просто узнать, что нарисовано и как это называется, но и сосчитать, сколько на картинке предметов, людей или животных.
Когда я видел на картинках что-то незнакомое, невиданное, меня охватывало волнение. Многоэтажные здания, огромные пароходы, заводы с высоченными трубами, аэродром с самолетами… Где все это? Будет ли такое когда-нибудь в нашем Ура-Тюбе? Поднимутся ли и на его улицах дома, подпирающие облако?
Я так полюбил книги и тетрадки, что уроки и выполнение домашних заданий не были мне в тягость. Отвечать в классе мне тоже нравилось. Словом, я учился охотно. Может быть, поэтому-то и получилось так, что я за полгода перегнал многих своих одноклассников и был… досрочно переведен во второй класс!
Это было для меня неожиданностью. Я даже огорчился, что меня разлучают с мальчишками, к которым так уже привык. Когда в конце первого полугодия к нам в класс вошел с нашим учителем какой-то незнакомый коренастый мужчина и назвал в числе нескольких других фамилий мою, я сначала подумал, что мне опять скажут: «Посиди дома до следующего года». Нет, мне и еще двум мальчишкам старше меня на четыре года разрешалось уже сейчас, после каникул, перейти во второй класс. А оттуда четверо перейдут к нам, потому что они неуспевающие. Им еще рано учиться во втором классе.
— Трое, которых мы от вас переводим, — сказал коренастый мужчина, — уже хорошо знают «Алифбо», умеют дружить с арифметикой. Я думаю, мы должны их поздравить!
Он захлопал в ладоши, еще громче — наш учитель, а за ними и весь класс. Я тоже захлопал, чтобы не отставать от других, но меня одернул сосед по парте.
Сказать честно, я особенного значения своим успехам не придавал, но однажды наш сосед, дядя Мирджамал, вдруг обнаружил, что я ученый человек. И тогда мое сердце наполнилось гордостью.
Завязался мой разговор с дядей Мирджамалом так. Я пошел с бабушкой к ним в дом, они ведь наши соседи. Бабушка заговорила там с хозяйкой, я играл в кремешки с девочкой Пулодой. В это время из школы для взрослых вернулся дядюшка. Он аккуратно уложил на полочку в нише свои книжки и тетради, умылся, сел ужинать. Мне захотелось посмотреть, чему могут учить взрослых, что это такое — ликбез? Взял с полочки книгу, на обложке которой стояло: «О. Исмати, Я. Калантаров. Азбука ударника». Пониже картинка. Изображен мускулистый человек в рабочей спецовке, он читает книгу. Виднеются заводские корпуса, дымят трубы, похожие на высокие тонкие минареты.
На первой странице книги были картинки и про завод, и про деревню. На одной картинке трактор с боронами на прицепе, на другой пара быков и жалкий плуг. Если у тракториста гордая осанка, то погоняльщик быков выглядит уныло, он понуро плелся за упряжкой. Из двух этих картинок даже без подписей было понятно, что работать на тракторе гораздо приятнее.
21
Санда́л — жаровня под невысоким столиком, накрытым сверху большим одеялом. Сидя возле сандала, греются, укрывшись краем одеяла.