Я все еще не понимаю, к чему клонит дядюшка Устокурбан. Он делает паузу и произносит неожиданное:
— Мы тут посоветовались с бабушкой и решили так: если хочешь — обучайся отцовскому ремеслу. Всякий, кто продолжает дело своего отца, бывает счастлив!
— Если унаследуешь отцовское мастерство, душа твоего отца тоже порадуется, — подхватывает бабушка.
Я молчу, ошарашенный этим разговором, пытаюсь сообразить, как же будет с моими занятиями в школе? Когда и как я успею учиться сапожному ремеслу?
— Месяцев пять-шесть тебе придется, конечно, походить в учениках сапожника… — доносится до моего слуха голос дяди Устокурбана, что-то говорит и бабушка.
Теперь понятно. Со школой надо прощаться… Горько делается у меня на сердце, но думаю я в эту минуту прежде всего о бабушке, а не о себе — так уж привык. Бабушке тяжело, она истратила за время моей болезни все свои маленькие сбережения. Как свести концы с концами? Наверное, об этом она и советовалась со своим братом. Дядюшка Устокурбан и придумал свое: отдать меня в подмастерья. А что могу придумать я, чтобы помочь бабушке? Что-нибудь иное? Конечно, нет.
Размышляю я о своей судьбе, о школе, которую приходится оставить, быть может, навсегда. Дядюшка Устокурбан словно бы угадывает мою мысль и говорит утешительно:
— Понимаю, племянник, в наше время самое умное — учиться наукам. Однако рассуди еще вот что. Грамотой ты уже владеешь, читать-писать умеешь. Отец твой очень уж грамотным не был…
— Грамотным не был, а стал председателем артели! — вставляет бабушка.
Дядя Устокурбан, утвердительно кивнув, продолжает свою мысль:
— Да, мальчик, все дело в самом человеке: если он разумен, ему будет все удаваться. Если ты нравом и умом пошел в отца, хороший из тебя получится сапожный мастер, поверь мне!
Бабушка и дядя, наверное, полагали, что им придется долго уговаривать меня, потому что они знали, с каким увлечением учусь я в школе.
Нет, незачем меня уговаривать. Я и так вижу, что другого выхода у нас нет. Сама жизнь решила за меня. «Старшие правы: разве плохо продолжать то, чем занимался так успешно мой отец?» — утешаю я себя и твердо говорю дяде Устокурбану:
— Завтра я приду в мастерскую, стану подмастерьем!
Располагалась артель в центре города. Небольшой дом стоял на берегу ручья в квартале Чармгари́. Одна комната была довольно просторная, такая, что в ней разместились человек двадцать мастеров, хоть и в тесноте. Перед каждым стоял на полу чурбан — рабочий «стол», как бы верстак. На нем чего только нет — железный выщербленный пест, на который насаживают ботинок или сапог, чтобы подбить подметки; большие и малые шилья, ножи с косыми лезвиями и рукоятками, обмотанными лоснящейся кожей; гвоздики в коробочках из-под ваксы… К вкусному запаху кожи и дегтя примешивался горьковатый запах табака.
Дядя мой сидел отдельно, в маленькой светлой комнатке, примыкающей к мастерской.
Сразу видно, что у дяди особая работа. Перед ним тоже стоит невысокий чурбан, но такой толстый, в два обхвата, что поверхность его действительно просторна, как стол. В отличие от рабочих мест других мастеров перед дядей нет ни железной лапки, ни молотков, ни шильев. Ни единого гвоздика да и вообще ничего железного, если не считать двух-трех ножей, больше похожих на широкие долота с косо срезанными лезвиями. Это ножи для раскроя. Вон лекала — выкройки из толстого картона.
Дядя кладет перед собой кожу в несколько слоев, на них выкройку. И обводит эту выкройку острым, как бритва, лезвием ножа, рассекая кипу кож. Вот и получились будущие голенища. Сразу столько заготовок!
Из большой комнаты выходит один из мастеров, пересчитывает заготовки, уносит и раздает мастерам, которые и сошьют голенища.
А мой дядя тем временем уже занялся другой операцией: наложив на новую кипу кож лекало поменьше и иного рисунка, он вырезает заготовки союзок.
Я понял, что без моего дяди мастерская жить не может. Он закройщик. Любая обувь начинается на его верстаке, под его рукой. Иногда, если он заговорится с кем-нибудь из приятелей, забредших распить с ним чайничек чая, и промедлит с кроем, у мастеров замирает работа. Они заглядывают к дяде — как, мол, там у тебя, скоро ли дашь заготовки?
Подметки из толстенной, такой приятной на ощупь сверкающей кожи тоже кроит дядя, подкладку для обуви из плотной белой ткани — тоже он. Только шить ему не приходится, хотя при случае он сумеет стачать сапоги не хуже любого из сидящих в большой комнате.
Я очень скоро понял, кто и что делает в артели. Я ведь был не совсем обычный ученик. Как правило, подмастерья на первых порах не столько учились ремеслу, сколько прислуживали: бегали покупать для мастеров лепешки и фрукты, носили из чайханы чай, прибирали в мастерской. Приглядываться к работе мастеров им удавалось лишь урывками.
Ко мне мастера сразу отнеслись по-отечески, с особым вниманием. Наверное, так было потому, что я племянник Устокурбана, а еще больше, пожалуй, из-за того, что тут все с любовью помнили моего отца, возглавлявшего артель.
Разумеется, от побегушек не был свободен и я, но если меня слишком уж гоняли по всяким мелким поручениям, то кто-нибудь из мастеров вступался и напоминал: «Мы для чего взяли сюда сынишку нашего покойного товарища — учить ремеслу или поить нас чаем?»
Я гордился тем, что моего отца тут помнят, старался услужить каждому как умел. И мечтал стать настоящим мастером, приносить бабушке столько денег, чтобы она могла отдыхать, как те старушки, у которых есть сыновья.
А пока я приглядывался к работе мастеров, пробовал орудовать ножом и шилом, сшивать обрезки кожи. Мне всегда было интересно что-то делать собственными руками, я всякий раз удивлялся: так боялся браться, а ведь получилось!

Еще было мне очень любопытно наблюдать за жизнью мастерской, за обычаями и взаимоотношениями мастеров.
Впрочем, тут бывало много и другого народа: я говорю не только о заказчиках, но и о тех, кто захаживал к дяде Устокурбану насладиться вместе с ним чили́мом[39] или пиалой душистого чая. Женщины говаривают, что попросить у соседки сито — самый лучший повод повидаться-посудачить. Так же у мужчин чилим — повод для дружеской беседы по душам и обмена новостями. Я часто слушал такие мужские беседы, хотя многое оставалось для меня непонятным.
Беседы беседами, но иногда завязывалась после работы игра в карты. Обычно это случалось, если нас навестит ака Оби́д из нашего квартала. Этот соглашался играть только на деньги. Входили в такой азарт, что кон вырастал иной раз до десятирублевки, которую называли «червон» — червонец.
Я поражался тому, что такие огромные деньги пропадают зря. Для меня и теньга — двадцать копеек — были немалой суммой, а тут «червоны» переходят из рук в руки, не вызывая у играющих ни особой радости, ни особого горя. Видела бы это бабушка! Она бы рассказала этим азартным легкомысленным людям, сколько еды, одежды и прочего можно приобрести на каждый «червон»…
Интереснее всего — наблюдать за людьми. Бывали в мастерской и ссоры, но чаще всего тут стоял смех, звучали шутки, иногда разыгрывались целые уморительные спектакли.
Приходилось мне видеть, как здесь порой находила благополучное разрешение история каких-либо недобрых отношений, завязавшаяся вне стен артели.
При мне, например, произошло примирение моего дядюшки Устокурбана с долговязым дядюшкой Фазилом, который для этого и пожаловал сюда.
Мой дядя с давних пор и слышать не мог о Фазиле. С того самого дня, как долговязый загубил дяде целый котел плова. Историю эту я знал. Она такова.
Устокурбан затеял той — торжество по какому-то случаю. Понятно, той — не той, если плов не удастся. Поэтому пригласили в качестве повара Фазила, слывшего кулинаром. Он пообещал, а прийти не смог: у него у самого случилось какое-то важное событие.
39
Чили́м — кальян, длинная изогнутая курительная трубка, в которой вдыхаемый курильщиком табачный дым проходит через сосуд с водой.