Пришельцев вышибли другие князья, но орден, меняя обличье, меняя гербы, штандарты, геральдические знаки, выпушки, петлички, много раз приходил сюда. Жег наше, строил свое… Последний раз орден пришел под знаком свастики.
За мостом, у Памятника гвардейцам, трепетал на ветру язычок Вечного огня, а дальше, заслоняя залив, темнела громада форта, выстроенного во время очередного нашествия, — до сих пор за ним сохранилось нелепое наименование Кайзеровского. Он был вместителен и мрачен, как склеп, сооруженный в расчете на целое государство; у каменных разбитых стен плескалась вода, покрытая ряской, а зубчатые башни нависали над улицей, как мифические чудища. Из выбоин тянулись тонкие белые стволы березок. Они словно брали приступом отвесные стены.
Потом передо мной открылся порт. У причалов покачивались и скрипели суда. Пахло рыбой, мазутом, сырой древесиной. Мигали круглые глазки иллюминаторов. Ветер дышал близким морем. Из тон* ких камбузных труб сочился дымок, кое–где над палубами трепыхалось белье. Это был мир уютного кочевья.
А хорошо бы и в самом деле быть матросом, подумал я. Не липовым матросом, который только играет роль, а настоящим, и жить в этом мире и больше нигде. Драить палубу, грузить целлюлозу, стоять вахту. Славно, спокойно…
«Онега», моя «Онега», стояла как обычно у восьмого причала, вдали от прожекторной башни, в сумрачном портовом уголке. Белый борт смутно отражал далекие огни
Скоро мне предстояло расстаться со своим временным плавучим домом. Скучное, даже немного ненужное задание, которое я выполнял, подходило к самому концу.
Никто не мог предугадать в эту минуту, что тихий вечер обернется трагедией. Чуть позже мне пришлось восстанавливать в памяти все события, предшествовавшие неожиданной развязке, но то — позже, а в эту минуту я подходил к «Онеге» ставшим уже привычным маршрутом. Откуда мне было знать о резиденте Лишайникове и его связном по кличке Сильвер, который умел делать все, что должен делать классный разведчик, и обращался со скорострельным «карманным» автоматом типа «стэн» с такой же легкостью, с какой обращаются с суповой ложкой?
Был тихий, уютный вечер; горели огни; девчонки стекались к парку, где крутились гигантские колеса; китобойные суда только что вернулись из гремящего океана; пенсионеры играли в шахматы, а на кирпичной, выщербленной стене Кайзеровского форта трепетали березки…
Десять дней назад в жаркий полдень я впервые пришел на пирс, где стояла «Онега», чтобы начать новую, матросскую жизнь.
Очень трудно вживаться в новый город. Может быть, это так же трудно, как осваивать иную планету… Я думал, что всю жизнь проживу в Сибири, под ее небом, таким высоким в осенние дни, когда солнце плавит иней на траве, а над Байкалом стоят клубы пара, сквозь которые изредка проглядывает темная вода, и сопки так четко вырисовываются на голубом небе, что, кажется, рукой можно достать до любой вершинки.
Я думал, Ленка будет со мною. Навсегда. Она должна была приехать ко мне из Колодина, но не приехала. Прислала письмо. Я запомнил его наизусть: «Паша, я люблю тебя. Это еще в школе началось и, наверное, так и останется со мной. Но я не приеду. Вчера Жарков разбился на мотоцикле. Я рассказала ему обо всем, а вечером он разбился, пьяный. Всю ночь просидела у его постели в больнице. Он сказал, что не сможет жить без меня, я знаю, что это правда. В сущности, он очень слабый человек. Я не могу просто так перешагнуть через него и выбросить из жизни за ненадобностью. Для того чтобы быть счастливой, мне надо стать жестокой. Наверно, я очень патриархальная, как весь наш Колодин. Не могу. Буду мучиться и тебя мучить. Прости».
Вот какое я получил письмо. Я даже обрадовался, когда Комолов, узнав о моих неладах с майором Помилуйко, сказал: «Уезжай, Паша. Ты поработал здесь достаточно. Надо расширить горизонт», И вот в жаркий полдень я подходил к «Онеге», размышляя о том, как это трудно — уехать от родных мест.
«Онега» оказалась маленьким теплоходом, вовсе не предназначенным для романтических поединков с морской стихией. Это судно принадлежало к «озерному типу» и совершало плавания в Западную Европу частью по каналам и рекам, частью в тихую погоду по заливу.
Первым человеком, которого я встретил в тот день на теплоходе, был Валера Петровский… На носу судна, свесив голые ноги, сидел здоровенный матрос в тельняшке, джинсах и еще в очках с толстыми цилиндрическими стеклами.
Парень читал книгу. Я прошел под гигантскими, огрубевшими подошвами его босых ног и прочитал название книги: «Богословско–политический трактат», Бенедикт Спиноза. «Если матрос занят Спинозой, что же тогда читает капитан? — подумал я. — Может, это образцово–показательное судно, борющееся за звание самого начитанного?» Во всяком случае, о показухе не могло быть и речи: если человек читает философскую книгу на таком солнце, значит, это ему по–настоящему интересно.
— Привет! — сказал я.
Он отставил книгу и улыбнулся. У него была хорошая улыбка. Даже два увеличительных стекла, сквозь которые глядели на меня неестественно крупные зрачки, не могли испортить первого впечатления.
— Интересная книга? — спросил я.
— Мм… — ответил он. — Трудно дается. Уровень образования не позволяет дойти до всего.
— А я к вам назначен. Матросом.
Парень соскочил с борта, плотно приземлившись на бетон. Его крепкая, спортивная фигура странным образом не вязалась с крупнокалиберными очками, которые уместнее были бы на носу архивариуса, растерявшего зрение в книжных закоулках. Лицо матроса, в мелких–мелких точечках, пересекали два светлых шрама — следы пластической операции.
Парень перехватил мой взгляд и тут же, чтобы избавить себя от расспросов в будущем, пояснил:
— Гранату немецкую разряжал. В детстве. Осталось кое–что… — и протянул широкую увесистую ладонь. — Валера Петровский.
— А я Павел Чернов.
Мы поднялись по узкому дощатому трапу, который елозил от беспрестанной качки и грозил вот–вот сорваться с борта. Надо привыкать и к морской жизни, подумал я. Майор Комолов, который любил математически точные определения, говорил: «Сотрудник угрозыска должен знать все плюс единица». Что ж…
— Осторожнее! — предупредил Валера, и в ту же секунду я стукнулся лбом о металлический выступ. Конечно, это было только начало новой науки. Всего лишь гонг.
— Сперва бывает, — утешил матрос. — Но у нас служить нетрудно. Берег всегда видим. У нас вообще порядок не такой, как на больших морских судах. Сам поймешь. Живем по–домашнему, одной семьей. В общем, считай, речники!
Мы прошли на корму, где была жилая надстройка и капитанская рубка. Петровский толкнул дверь с табличкой «Матросы». Каюта была чистенькая, похожая на купе в добротном спальном вагоне: много полированного дерева и никеля. Две койки — одна над другой — были убраны в стену.
— Здесь и будешь, со мной.
— Команда большая? — спросил я.
— Да нет! Вот с этой стороны, — Валера показал на стенку, — Маврухин и Прошкус, матросы. Прошкуса мы Боцманом зовем. Очень старательный, А с этой — каюта механика Ложко. Дальше поммех Крученых. Над нами сам Кэп. Иван Захарович, то есть. И еще в носовом кубрике матрос Ленчик. И вся команда!
Маврухин, повторил я про себя. Маврухин справа от нас, за стенкой. Тот самый, о котором говорил Шиковец. Провоз нейлоновых рубашек. Конечно, угрозыск не должен был бы заниматься контрабандным провозом нейлона, но Маврухин связан с двумя уголовными типами, которые помогали ему распродавать товар. Эти типы интересовали капитана милиции Шиковца больше, чем сам Маврухин.
— Сначала трудно придется, — сказал Валера. Его добродушный рот был растянут в улыбке, очки сияли. — Мне тоже пришлось трудно. Меня вообще не брали из–за очков. До министра дошел, пробился. Повезло!
— Ты, наверно, из тех, кто не унывает.
— Всегда в тяжелые минуты вспоминаю одно изречение, — сказал матрос. — «Что является причиной нашей печали? Ведь не само обстоятельство, а только наше представление о нем!» Да? А изменить представление — в нашей власти!