— Ты останешься здесь. Мы тебя запрем в подвале. Мы тебя не знаем. Так будет лучше. А как покончим с этим, ты машину пригонишь.
Токмаков мазнул глазами по комнате. Цепко, словно примериваясь. Четверо, а он один. Сейчас они пойдут и перестреляют ребят. И выход у него оставался один. Страшный, но один.
— Ладно, ты здесь хозяин.
Токмаков шагнул к столу, взял бутылку самогона и кусок сала.
— Это, чтобы мне в погребе страшно не было, а то я темноты боюсь.
Рокита улыбнулся снисходительно.
Токмаков поднял с пола мешок, поставил на лавку, развязал горловину, сунул руки, нащупал гранату, выдернул кольцо и… поставил гранату в центр стола.
Он успел упасть на пол и увидел столб огня, ударивший в потолок. Но боли не почувствовал, просто наступила тишина.
Взрыв разметал бандитов, лампа упала, и горящий керосин полился со стола на пол.
Давыдочев без гимнастерки, с автоматом, первый ворвался в комнату.
Горел пол, дым, удушливый и темный, тянулся к двери. Разбросанные взрывом бандиты валялись на полу, огонь лизал куртку Рокиты.
— Токмаков! — крикнул Давыдочев. — То-кма-ков!
Они вышли из парикмахерской. Подтянутые, в синих гимнастерках, на которых одинаково алели ордена Красной Звезды. Парикмахерша, женщина не старая, с интересом, со значением посмотрела им вслед.
Над городом висело солнце, яркое солнце бабьего лета.
Они немного смущались в этом городе, полном фронтовиков, обвешанных наградами. Но все равно им было весело. Они попили ядовито-красный морс. Потолкались у кино. Купили ягод у старушки и пошли по улицам, жуя ягоды и провожая взглядами хорошеньких женщин.
Вот площадь. А вот и фотограф на ней. Смеясь, они подбежали к нему. Гончак сел, а Давыдочев стал за его спиной, положив локоть на декоративную колонку.
— Давай, фотограф, снимай. Пока двоих. А потом, может, и Токмаков выздоровеет!
Микульский спрятался под покрывало.
— Внимание!
Замерли, стараясь согнать с лица улыбку. Но фотограф понимал, как трудно это им дается. Он видел: эти двое еще очень молодые. Только их преждевременно состарила война.
Владимир Рыбин
Расскажите мне о Мецаморе
Фантастическая повесть
Над горными вершинами висела багровая тяжесть туч. Черные тени ущелий были как траурная кайма. Печаль сжимала сердце, и слезы душили, горькие слезы неизбежного расставания.
— Мы разлучаемся! — возвещал чей-то громовой голос. — Но мы встретимся, встретимся, встретимся!..
Толпа шумела, расслаивалась на две колонны. И они, эти две колонны, уходили в разные стороны. И багровые тучи переваливали через горы, текли вслед за людьми, затмевая долину.
— Мы встретимся, встретимся! — гудел голос. — И в единстве будем неодолимы!..
Я видел все это со стороны, и я был в этой толпе, и, как всегда бывает во сне, не понимал, где и что я, и не удивлялся своему непониманию…
— Черви козыри, черви, а не крести! — донесся из-за двери сердитый голос соседки тети Нюры.
Я открыл глаза и первое, что увидел, — цветную панораму гор, приколотую надо мной к пестрым обоям. Это была моя самая любимая картинка из всех висевших в комнате. Я вырезал ее из какого-то заграничного журнала и каждый раз, ложась спать, любовался величественным видом.
Горы были моей слабостью. Каждую весну я мечтал махнуть на Кавказ с какой-нибудь туристской группой. Но каждый раз мечта оставалась мечтой, поскольку летом надо было ехать в поле с очередной геологической экспедицией. И наш шеф, профессор Костерин, еще с зимы начинал внушать молодым и нетерпеливым аксиому: геолог, уезжающий летом в отпуск, — это не геолог…
— Вот ведь лежит и даже погулять не сходит, — сказала мама тете Нюре, с которой играла в карты в соседней комнате, громко сказала, явно в расчете на то, чтобы я услышал.
— Некогда! — крикнул я через закрытую дверь.
— Тридцать лет ведь мужику, жениться пора, а ему все некогда, — завела мама свою привычную пластинку.
Я молчал, разглядывая горные долины, ущелья, густо-коричневые срывы скал. Почему меня тянет в горы? Вырос в Москве, сроду не видел никаких гор, кроме Крымских, да и то в детстве, когда мама еще могла не ограничиваться уговорами и увозила меня на лето к морю.
— …Этак ведь и умру, не дождусь внучонка покачать…
Я знал: если и теперь промолчать, то мама, чего доброго, заплачет. Горько ей, одиноко со мной одним. Полгода в экспедициях, полгода дома за книжками. И поговорить некогда. В прошлом году мама завела кошку. Но что кошка? Ластится, когда ей надо, а когда не надо — уходит, не сыщешь. Теперь вот тетя Нюра выручает. Одинокая она, и время ей девать некуда. Да только ведь от телевизора да от игры в «дурака» и одуреть можно.
— Невесты на дорогах не валяются! — крикнул я.
— Конечно, не валяются, — обрадовалась мама уже тому, что я заговорил. — Что за невеста, которая валяется. Хорошие невесты делом занимаются, ходят. Или, по крайней мере, стоят, как вон та у магазина. Ню-ур! — позвала она так, чтобы я расслышал. — Поди-ка погляди. Ну есть же такие красавицы!..
Это было что-то новое, и я встал, вышел в соседнюю комнату. Мама и тетя Нюра и в самом деле стояли у окна, глядели на улицу.
— Ты погляди, ты только погляди! — обрадовалась мама, увидев меня.
— На всех глядеть, гляделок не хватит, — демонстративно зевая, сказал я. Однако подошел к окну, выглянул. Девушка и в самом деле была необыкновенно хороша. Это я понял сразу, даже не разглядев как следует ее лица с высоты нашего пятого этажа. Она стояла возле широкой витрины магазина и читала книжку. Она не выделялась ничем ярким: скромный костюмчик, длинные, но в общем-то обычные волосы на плечах. Только было в ее фигуре, в осанке что-то заставляющее глядеть и глядеть.
Забыв о том, что мама наблюдает за мной, я кинулся в свою комнату, принес бинокль. Глянул и обомлел: девушка была поистине красавицей. Но что удивительней всего, она показалась мне знакомой.
— Кто это? — спросил я.
— Пойди да узнай, — сказала мама.
Легко сказать! Я смотрел в бинокль, разглядывая каждую черточку ее строгого, чуть холодного, какого-то восточного лица, млел от неведомого мне восторга и не смел даже подумать о том, чтобы подойти к такой, заговорить.
И тут к ней подступили три длинноволосых оболтуса из тех, что слоняются по улицам не менее чем по трое и пристают к людям от тоски и безделья. Девушка попыталась уйти, но они загородили ей дорогу и начали, что даже издали было видно, отнюдь не джентльменский разговор. Они прижали ее к стене, тянули к ней лапы, а она все беспомощно искала кого-то через их головы. И вдруг заплакала. В бинокль я ясно увидел блеснувшую слезинку на щеке.
Эта слезинка что-то перевернула во мне. Неожиданные для меня горечь и ненависть петлей захлестнули горло, и я кинулся по лестнице вниз.
— Вы чего пристали?! — крикнул, подбегая к парням, не сводя глаз с девушки.
— Иди, дядя, иди, — беззлобно сказал один из них.
Не было бы девушки, я бы на это «дядя» не обратил внимания. А тут просто взбесился.
— Ишь, племянник выискался! — заорал я. — А ну отойди!..
При этом, как потом выяснилось, я схватил парня за руку, тот, недолго думая, ударил меня по рукам. Тогда я ткнул его в плечо, на что тот ответил ударом под дых, да, видно, не попал, поскольку я врезал-таки ему в ухо.
А дальше я не помню. Очнулся оттого, что кто-то коснулся моей щеки горячей, прямо-таки раскаленной ладошкой. Открыл глаза, увидел, что лежу в своей комнате, а надо мной глаза этой девушки. Было в них столько сострадания, что мне стало жаль ее. И я дернулся, стараясь привстать.
И вдруг эти глаза распахнулись широко, наполнились страхом. Да, да, страхом, даже ужасом, это я точно понял и сам испугался за девушку, заметался глазами, стараясь понять, что могло так испугать ее. Рядом стояли заплаканная мама, тетя Нюра с мокрым полотенцем в руках и еще какой-то парень, красивый, темный лицом, чернявый. Но все это я заметил лишь мельком, потому что снова перевел глаза на девушку. Почему-то я боялся, что она исчезнет. Теперь девушка смотрела на меня совсем по-другому, без страха, но с таким неистовым любопытством, словно я был по меньшей мере киноактером Бельмондо. Было ей года двадцать два, никак не больше. Я поморщился, подумав о своих тридцати годах, сразу понял: старик в ее глазах. Тут подскочила мама, оттеснила девушку, принялась поправлять что-то мокрое у меня на голове, запричитала слезливо: