Наконец, для так называемого «левого» крыла Общества «простонародная» идиллия Жуковского была привлекательна своей нравственно-просветительской направленностью и «русским» вкусом. Характерно, что сам по себе выбор киселя в качестве «титульного» национального напитка хорошо согласовывался с отечественной традицией: первое упоминание о «спасительном» овсяном киселе мы встречаем уже в «Повести временных лет» (история о белгородском сидении); овсяный кисель традиционно называли «русским бальзамом». Как уже говорилось, Жуковский подчеркивал, что благочестивый поэт Гебель писал «для поселян» на их диалекте. Его собственную дидактическую «простонародную» идиллию, таким образом, легко было переадресовать русским поселянам для назидания[34].
Первая попытка «переварить» «Кисель» была предложена одним из лидеров Вольного общества Федором Глинкою уже в 1818 году. Его «народная сказка» в гекзаметрах «Бедность и Труд», как убедительно показал Вацуро, была написана под сильным влиянием идиллии Жуковского: поучительный простодушный рассказ крестьянки, обращенный к детишкам. Между тем от «Овсяного киселя» сказку Глинки отличала острая социальная окрашенность, делавшая стихотворение «фактом литературной борьбы Союза благоденствия» (Вацуро: 126)[35]. «Содержание сказки очень просто, — писал Глинка в примечании к последней, — бедность и труд олицетворены; первая бесспорно может почесться врагом, а последний благотворителем гражданских обществ» (цит. по: Стихотворная сказка: 522).
В своей сказке Глинка буквально следует эстетической программе Жуковского, заявленной в 1817 году. Так, в том же примечании говорится, что «сочинитель старался сделать в сей сказке опыт применения экзаметра (стройного, звучного, великолепного стиха) к простонародному русскому рассказу» (СО. Ч. 43. № 3. С. 110). Совершенно очевидно, что Глинка здесь «цитирует» упоминавшийся выше комментарий самого Жуковского к публикации гекзаметрической «сказки» «Красный карбункул» в «Трудах» Московского общества любителей российской словесности (конец 1817 года).
Много лет спустя В. К. Кюхельбекер сожалел, что Федор Глинка никак не мог в то время удержаться от подражаний Жуковскому: «Едва Жуковский перевел несколько гетевских оттав оттавами, как и Глинка тотчас счел обязанностию написать несколько оттав („Осеннее чувство“); едва начал ходить по рукам еще рукописный Жуковского „Кисель“, как и у Глинки уж и готова сказка „Труд и Бедность“ (в которой много и труда и бедности)» (Жуковский 1999: 298–299). Между тем здесь видится не столько страсть к подражанию, сколько определенная позиция. Глинка «приспосабливает» Жуковского к общественным целям, придает открытиям поэта «прикладной», утилитарный характер, превращает символику в аллегорию и устраняет игровое начало. «Безалкогольный» «Овсяный кисель» он явно прочитал как полезное и общедоступное произведение, вполне пригодное для «ланкастерской системы обучения».
Мы не имеем возможности (и, впрочем, не ставим целью) проследить здесь, как воспринимался «Овсяный кисель» и другие идиллии Жуковского литераторами «измайловского» общества в конце 1810-х — начале 1820-х годов. Заметим только, что постепенно отношение «измайловцев» к гебелевским опытам поэта становится негативным и даже непримиримо-воинственным. Как показал Вацуро, в споре о русской идиллии, разгоревшемся на рубеже 1810–1820-х годов, столкнулись два представления о жанре: гесснеровское (изображение «невинных нравов» золотого века, идеальной пастушеской жизни, лишенной исторического и социального быта) и фоссовское/гебелевское («современная» обстановка, конкретизирующая национальный характер в соответствии с гердеровским пониманием «народности»). Добавим, что руссоизму гесснеровской пасторали, точно отмеченному Вацуро, гебелевский вариант жанра противопоставил христианский пиетизм. Место античной Аркадии у швабского поэта заняли окрестности христианского Базеля (разрушалось необходимое для классической идиллии ощущение непреодолимой дистанции между золотым веком и современностью; место ностальгии по навсегда утраченному счастливому веку заняла умиленная тоска по отчизне). «Аллеманские стихотворения» были религиозны и поучительны; они предполагали простого слушателя («из поселян») и сами строились как монологи или диалоги с назидательной целью — преклонение перед мудростью Всевышнего и красотой Его мира[36]. В отличие от статичных картин классической идиллии, изображавшей мир в состоянии вечного цветения, «сельские стихотворения» Гебеля предполагали некий разворачиваемый во времени сюжет, легко прочитываемый на аллегорическом библейском уровне; для их идеологии эмблематичной была сама тема роста и созревания (природы, мысли, души, духа)[37].
«Русский Гесснер» Панаев был противником гебелевского типа идиллии, предложенного Жуковским. «Измайловцы» Б. Федоров, Н. Ф. Остолопов и М. В. Милонов, как известно, выступили на стороне Панаева (см. историю полемики: Вацуро: 127–138). Из «измайловской» среды, по мнению исследователя, вышла и наиболее резкая критика «Овсяного киселя», принадлежащая перу Ореста Сомова.
Летом 1820 года Сомов начал свою многолетнюю кампанию против эстетических принципов Жуковского (то есть «ложного», с точки зрения критика, романтизма). В том же году он написал пародию «Соложеное тесто»:
По мнению Вацуро, Сомов «близко следует за текстом Жуковского, осмеивая с позиций нормативной эстетики „простонародную“ тематику и лексику оригинала, сгущая ее до вульгарной и натуралистической» (Там же: 721). Это не совсем верно. Сомов выступал не против простонародности и просторечия в поэзии, а против псевдопростонародности и псевдопросторечия русской идиллии в «немецком вкусе» и «духе» (хорошо известно его отрицательное отношение к германскому влиянию на русскую словесность, которое он приписывал Жуковскому). Интересно, что пародическая вульгарность Сомова в какой-то степени адекватнее передает «аллеманский диалект» Гебеля, который Жуковский в своем переводе превращает в эстетически очищенную разговорную речь, тем самым полностью изменяя функцию приема («Овсяный кисель» в отличие от сомовского «Теста» полностью лишен вульгаризмов и диалектизмов). Конечно, Сомов не стремился воспроизвести языковое новаторство немецкого поэта (как в свое время поступил Катенин, «в упрек» Жуковскому переложивший простонародную «Ленору»[38]). Цель пародиста — дискредитация самой идеологии и художественной формы «Овсяного киселя».
В «Соложеном тесте» Сомов полностью игнорирует пиетистски-аллегорический смысл истории о киселе. В его пародии разрушаются все смысловые связи между образами и мотивами идиллии (дети-слушатели, рост зерна, благодатная почва, солнышко, жатва, кисель как угощение, благодарность Богу и т. д.). Более того, Сомов подвергает осмеянию саму основу идиллии Жуковского — ситуацию простодушного рассказа-угощения. Для достижения этой цели он не только сгущает вульгарность речи рассказчика, не только лишает последнюю цельности и осмысленности, но смешивает «Овсяный кисель» с другим произведением Жуковского, написанным в ином жанре. Речь идет о той самой демонической «швейцарской сказке» в гекзаметрах «Красный карбункул» (перевод из Гебеля), которую Измайлов когда-то прочитал на заседании Вольного общества и которая изначально воспринималась современниками поэта на фоне его «ужасных» баллад[39]. В этой кровавой истории черт доводит картежника и пьяницу Вальтера до дето-, жено- и самоубийства. В «Соложеном тесте» благостный «Кисель» «немотивированно» смешивается Сомовым с бешеной чертовщиной «Карбункула», а идиллический рассказчик «вдруг» подменяется сказочно-балладным:
34
Напомним, что в том же самом письме к А. И. Тургеневу, в котором сообщалось о переводе «Овсяного киселя», Жуковский говорил, что поэзия «должна иметь влияние на душу всего народа», ибо она «принадлежит к народному воспитанию» (ПЖТ: 163).
35
О сходстве — по крайней мере, внешнем! — рассуждений Жуковского о поэзии «для всего народа» с взглядами членов Союза благоденствия см.: Иезуитова: 161.
36
В плане переводов из немецкой поэзии 1817 года Жуковский точно выразил универсальность и телеологичность «аллеманского цикла» Гебеля: «Hebei: Weltsystem для поселян» (цит. по: 11, 498).
37
Мы полагаем, что гебелевские «христианизированные идиллии» сыграли важную роль в формировании позднейших эстетических взглядов Жуковского (ср. оппозицию «языческое — христианское» в статье 1845 года «О меланхолии в жизни и в поэзии»; см.: Виницкий 1997: 125–168).
38
И потому его пародия — только пародия в отличие от действительно новаторской вульгаризации поэтического языка, предложенной Катениным.
39
Эту сказку-балладу Жуковский имел в виду в своей арзамасской речи 24 декабря, когда говорил о том, что у него в Дерите родился еще один черт-немец (Арзамас: I, 383–384). Ср. здесь репутацию Жуковского как «чертописца».