Когда же начнется этот великий день? Апокалиптические расчеты привели Штиллинга к заключению: «в 1816 году исполнится 6000 лет продолжению мира», и с этого времени следует готовиться к развязке мировой истории, последующей, по всей вероятности, в 1836 году (Штиллинг: VI, 273). Это пророчество получило широкое распространение в России, и особенно возбужденные души в середине 1810-х годов уже готовились ко сретению Жениха. Благоразумный «Дух журналов» поместил в 1816 году язвительную заметку о преставлении света, автор которой писал:

Целые тысячи жителей самых просвещенных Государств Европы верили, что преставление света должно последовать 6 Июля 1816 года! Увещания людей благоразумных были напрасны! — Предсказания мечтателя Юнга-Штиллинга известны. Мне кажется, что долг всех благосмыслящих людей писателей, а особливо богословов православной Церкви, требовал бы опровергать странные и вредные мнения, распространяемые сим больным человеком.

(С. 266–267)

Эта заметка вызвала резко негативную реакцию властей, поощрявших тогда распространение мистицизма в России, и издателю журнала Г. М. Яценко было высказано порицание.

Острый интерес русских читателей к учению немецкого проповедника был связан с тем, что местом действия грандиозных событий близкого будущего, по Штиллингу, должны были стать пределы Российской империи. «Автор прорекает России много доброго, в самое пришествие царствия Господня на землю, — писал переводчик и поклонник Штиллинга А. Ф. Лабзин, — <…> любезное наше отечество и Греко-Российская молчаливая церковь, по мнению его, будут играть важную роль. Автор много хорошего предполагает особливо о Юго-Восточном крае России; <…> сколь же утешительно это для русских» (Штиллинг: VI, 178–179)[79]. Сохранились многочисленные свидетельства о восторженном отношении современников к этому предсказанию, ставшему одним из важных источников русской национальной идеологии XIX столетия.

Итак, в апокалиптическом плане Штиллинга, хорошо известном в России, 1816 год — урочный час, когда появится полнощный жених (Искупитель), который пробудит спящих дев (возбужденные души, подруги невесты-Церкви) и учредит царство Божие[80]. Подписание европейскими монархами во главе с российским императором Александром акта Священного союза накануне 1816 года замышлялось как торжественная политическая прелюдия к событиям вселенского масштаба. Этот акт был обнародован в Рождество Христово 25 декабря 1815 года (6 января 1816), и, по повелению Святейшего синода, договор Священного союза должен был быть выставлен на стенах храмов или вырезан на досках и стать источником мыслей для церковных проповедей. Через год (12/24 октября 1817 года) в Москве был заложен храм Христа Спасителя, символизировавший наступление новой эры. «Итак, — резюмировал известный историк Н. К. Шильдер, — с 1816 года России предстояло вступить на новый политический путь — апокалиптический…» (Шильдер: III, 360).

Большую часть этого года Жуковский провел в немецкоязычном Дерпте среди мистически настроенных профессоров и литераторов. Здесь он читает книги о религии, проявляет интерес к известному протестантскому деятелю гернгутеру Фесслеру, вспоминает о теософе Лопухине (ПЖТ. 158). Возможно, что в это время на апокалиптические сочинения Штиллинга обратил внимание Жуковского один из его дерптских друзей и «сочувственников» Мартин Асмус — почитатель немецкого мистика[81]. Следует также заметить, что и в ближайшем кругу поэта апокалиптическая тема была предметом взволнованного обсуждения (см. описание Небесного Иерусалима в «Послании к жене и друзьям» А. Ф. Воейкова 1816 года).

Мы полагаем, что в 1816 году штиллинговская трактовка евангельской притчи о спящих девах как аллегории современной истории привлекла к себе внимание «бодрствовавшего» Жуковского (написавшего к тому времени первую часть «Двенадцати спящих дев») и поэтически преломилась в балладе о пробуждении Вадимом чистых дев, переключив повествование из сказочного в религиозно-мистический регистр.

Десять «спящих дев» Штиллинга «проснулись» двенадцатью девами Жуковского (о значимой для мистически чуткого поэта перемене числа см. далее). И среди этих двенадцати оказалась одна, самим Провидением предназначенная для героя-избавителя. Таким образом, традиционный сказочный сюжет о пробуждении героем спящей красавицы-невесты оказался в идеологическом и литературном контексте того времени пригодным для мистической разработки.

5

«Как всякое движение мысли, — писал известный историк русской литературы А. Д. Галахов, — мистика могла отражаться в литературе. Будучи учением о внутренней, сокровенной жизни с Богом, о Христе в нас, она давала повод к дидактическим произведениям, с целию изложить существенные его догматы в назидание христианам. Но для поэтического воспроизведения самой жизни мистика, духовных подвигов и чувств ея личных опытов и приобретаемых ими откровений и блаженного состояния — приличнейшею литературною формою должна была служить, конечно, лирика» (Галахов: 144). Последний случай — случай Жуковского. Лирический сюжет «Вадима» — отражение «личных опытов и откровений» самого автора.

1816 год в жизни поэта — одна из самых печальных эпох: с мечтами о «счастливом вместе» с Машей Протасовой пришлось расстаться; его возлюбленная должна стать женой другого человека[82]. В письмах того времени Жуковский постоянно жалуется на душевную пустоту, апатию, непоэтическое состояние. Но к концу года его настроение меняется. Логически убедив себя в необходимости жертвы, он, по словам Веселовского, «оживает», «даже начинает писать, и теперь стихи, „то есть хорошее“, льются из души» (Веселовский: 194). «Поэзия час отчасу становится для меня чем-то возвышенным», — пишет он А. И. Тургеневу во время своей работы над «Вадимом». Нам представляется, что в последнем произведении грустная мысль о невозможности соединиться с возлюбленной в реальной жизни трансформируется в возвышенную оптимистическую надежду на мистическое соединение с ней в «краю чудес». Любовная лирика сменяется лирической мистикой. Мечта о счастливом браке — верой в сказочное соединение чистого юноши-жениха и таинственной девы-невесты, явившейся ему в видении. Говоря словами великого теософа Беме, поэт здесь «вступает на то поприще, где душа играет с Софиею».

Примечательно, что этот «мистический роман» Жуковского совпадает по времени с его ожиданиями скорого и решительного преображения мира, обещанного «пробужденными» проповедниками и осуществляемого на практике Российским императором (см. упоминавшееся выше стихотворение «Певец в Кремле»), Жизненная драма как бы смягчается мистической надеждой, и возможно, «очарованное там» начинает казаться ближе. В этом смысле баллада «Вадим» — мечтательная попытка поэта разрешить «в восторге веры» неразрешимый в здешнем мире конфликт, связать воедино личное и всеобщее ожидания «отрадной вести воскресенья» и пробуждения от тысячелетнего сна. Избранная Жуковским необычная форма балладной дилогии позволила ему создать своего рода лирическую теодицею, включающую его личную историю в мистическую историю человечества…

Критики давно спорят о «жанровой природе» «Двенадцати спящих дев». Сам Жуковский назвал это произведение «старинной повестью в двух балладах», но называл его также «балладой» и «сказкой». Хорошо известно, что вторая часть дилогии генетически восходит к неосуществленному замыслу псевдоисторической «богатырской» поэмы «Владимир». Отмечалась связь «Вадима» с ранней комической оперой-сказкой Жуковского «Алеша Попович» (1804–1808) (Веселовский: 480–486) и с незаконченным романом «Вадим Новгородский» (1803), посвященным памяти друга поэта Андрея Тургенева (Тихонравов: 438–439). «Двенадцать спящих дев» определялись и как поэма (рыцарская, романтическая, лирическая). Д. Н. Блудов, которому поэт посвятил балладу «Вадим», отмечал близость «Двенадцати спящих дев» к роду «народных эпопей» (Тассо, Ариосто), несмотря на отсутствие в этой «повести» «исторических имен, более широкой рамы и более сложного действия» (Арзамас: II, 98). Ю. Н. Тынянов считал это произведение неудачной попыткой создания русской национальной поэмы на основе балладного жанра. По замечанию Н. Ж. Ветшевой, «эти определения отражают переходный характер жанра, взаимопроникновение балладных и поэмных тенденций» (Ветшева: 62).

вернуться

79

Следует заметить, что одним из вероятных мест второго пришествия, по Штиллингу, была Астрахань, близ которой находилась колония немецких гернгутеров. Интерес к гернгутерским общинам в 1810-е годы был исключителен: в них видели прообраз церкви избранных, готовящейся к сретению Господа. Мнение Штиллинга о гернгутерах см.: Сионский вестник. 1806, март. С. 352–364. Глубокое влияние этих общин на русскую духовную жизнь конца XVIII — первых двух десятилетий XIX века отмечалось о. Г. Флоровским в его книге «Пути русского богословия».

вернуться

80

Впрочем, чем ближе был этот год, тем осторожнее становился Штиллинг, отодвигая финал истории на более позднее время — 1819, 1836. Штиллинг умер в 1817 году.

вернуться

81

В альбоме Асмуса более позднего времени (1820) имеются выписки из Юнга-Штиллинга и ряд немецких переводов стихов Гебеля, «именно те самые, которые были переведены в Дерпте Жуковским» (Салупере: 441). Следует также заметить, что швабский поэт Гебель находился под сильным влиянием своего «бодрствовавшего» соотечественника.

вернуться

82

14 января 1817 года она вышла замуж за профессора медицины И. Ф. Мойера. По мнению друга и чуткого биографа поэта Карла Зейдлица, описание венчания Вадима и одной из дочерей Громобоя написано «под влиянием совершившегося над Машею и Мойером обряда в дерптском Успенском соборе» (Зейдлиц: 108).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: