Все смолкло, на Кесаря очи подняв…

Момент откровения, как и в других произведениях поэта этого времени (например, в «Невыразимом»), предстает как момент невыразимой полноты чувства. О чем же могло говорить это торжественное молчание читателям Жуковского?

6

Напомним, что баллада начинается с прозрачной аллюзии на современное событие международной политической жизни — Ахенский конгресс Священного союза, с которым император Александр связывал великие надежды. Но парадоксальность ситуации заключается в том, что баллада была опубликована поэтом… за несколько месяцев до начала конференции, которую аллегорически изображает.

Разумеется, ничего чудесного в этом «предсказании» нет: решение о том, что конгресс состоится в Ахене, было принято главами европейских правительств в апреле 1818 года (апрелем — маем обычно датируют и балладу Жуковского), однако кандидатура Ахена обсуждалась и раньше. Древняя столица империи Карла Великого как бы символизировала чаемое единство феодальной Европы. Кроме того, в европейской истории Ахен имел репутацию города-миротворца: помимо коронации императора Рудольфа, прекратившей междоусобную войну в XIII веке, здесь были заключены мирные соглашения 1668 и 1748 годов — последнее положило предел Семилетней войне. Конгресс должен был проходить в месте, как бы населенном тенями прошлого. Романтик Жуковский хорошо почувствовал и блестяще воспроизвел эту историческую атмосферу в своей балладе.

Известно, что Александр был активным сторонником проведения конференции именно в Ахене. У других государей имелись иные предпочтения (см.: Webster. 123). Вероятнее всего, Жуковский, находившийся зимой — весной 1817–1818 годов при дворе, знал об этой дискуссии. Возможно, что именно апрельское известие о том, что конференция состоится в древней столице Карла Великого (победа точки зрения Александра), и вызвало решение поэта перевести «ахенскую» балладу Шиллера, вложив в нее современный политический смысл. Заметим, что момент публикации сборника, состоявшего из послания «на рождение» и баллады «на коронацию», был выбран Жуковским очень удачно. В самом начале июня государь вернулся в Москву, «чтобы обнять новорожденного племянника» и приготовиться к отъезду на конгресс. Следом за государем в Москву приехали прусский король и наследный принц. Первая декада июня стала временем нескончаемых празднеств, обедов, балов и иллюминаций (Шильдер: IV, 108). Эти торжества были своеобразной прелюдией к грядущему конгрессу европейских держав.

Иными словами, старинная история, рассказанная немецким поэтом, превратилась в завуалированное предсказание будущего триумфа русского императора, в своего рода пророческое видение конгресса. В этом контексте интересны два упоминания баллады «Граф Гапсбургский» в дневниковых записях Жуковского от 1 и 2 октября 1818 года. А. С. Янушкевич предполагает связь этих записей с программой учебных занятий Жуковского и великой княгини. Это очень похоже на правду, но только следует добавить, что едва ли случайно обращение поэта к уже известной Александре Феодоровне балладе совпало по времени с началом конгресса в Ахене (Жуковский: XIII, 129, 487).

Выбор Жуковским германского императора Рудольфа в качестве «прототипа» для русского царя знаменателен: инициатор (и фактически глава) «союза царей», православный государь Александр Павлович сравнивался с основоположником династии Габсбургов, избранным императором Священной Римской империи. Династическое благополучие, которое предсказывает балладный певец Рудольфу (этому немецкому Михаилу Романову), переадресуется Жуковским Александру, который предстает в его мистико-политической концепции как избранный на царство христианнейший государь Европы, стоящей ныне на пороге тысячелетнего царства:

«Да будет же Вышний Господь над тобой
            Своей благодатью святою;
Тебя да почтит он в сей жизни и в той,
            Как днесь он почтен был тобою!..»

В свою очередь, грядущий, по Жуковскому, триумф государя должен стать и триумфом его пророка-певца. Очевидно, что в уста германского владыки поэт вкладывал то, что хотел услышать от своего цесаря, — признание священной миссии поэта[123].

О том, что мысль о союзе певца с царем-рыцарем была действительно излюбленной мыслью Жуковского в конце 1810-х — начале 1820-х годов, свидетельствуют следующие стихи из «Орлеанской девы», вложенные поэтом в уста короля Карла[124]:

…певец высокий
Без почести отселе не пойдет;
Для нас при нем наш мертвый жезл цветет;
Он жизни ветвь бессмертно-молодую
Вплетает в наш безжизненный венец;
Властителю совластвует певец;
Переселясь в обитель неземную,
Из легких снов себе свой зиждет трон;
Пусть об руку идет с монархом он:
Они живут на высотах созданья.

Произведения Жуковского второй половины 1810-х годов, написанные в самых разных жанровых формах (гимн, песня, баллада, послание, драматическая поэма), как бы сливаются в единый гимн государю[125]. В известной степени сакраментальное «для немногих» означало для Жуковского «для Него».

Но Александр, как известно, был глух к поэзии. Среди наставников и интимных друзей царя мы видим представителей самых разных конфессий, светских мистиков и монахов, сектантов и философов, — но не поэтов. Едва ли мы ошибемся, если предположим, что Жуковский в образе певца, приглашенного на пир набожным императором Рудольфом, намекал на свою готовность к такому мистическому союзу с царем — союзу, о возможности которого друзья поэта мечтали еще в 1814 году. Эти мечты, как известно, не оправдались, но в высшей степени интересна сама попытка мистико-политической эмансипации поэзии, предпринятая Жуковским. Если мы правильно понимаем позицию Жуковского тех лет, он утверждает не столько священное происхождение поэзии (мысль, известная и в раннеромантический период), сколько священное право поэта истолковывать царю и миру сокровенный смысл истории. Речь идет, судя по всему, об идеологической (или, лучше сказать, герменевтической) конкуренции между боговдохновенным Поэтом и «профессиональным» Мистиком-проповедником (проповедницей), стоящим (стоящей) у трона[126]. Это была своего рода битва поэта за царя, поощрявшаяся, как мы видели, друзьями Жуковского в середине — конце 1810-х годов[127] (ср. приведенное выше высказывание Тургенева).

Уж не намекал ли поэт царю в своей балладе, вышедшей в «дворцовом сборнике» в начале лета 1818 года, на то, чтобы тот пригласил его на международное торжество? Такой намек вполне отвечал бы тогдашнему представлению Жуковского о своей миссии. Примечательно, что в дневнике за февраль 1818 года Жуковский упоминает о своей беседе с российским монархом, отнесшимся к нему очень благосклонно. Но о чем говорили тогда владыка и его певец, неизвестно.

7

Итак, Жуковский делает внутренней темой своей баллады сам процесс угадывания, «сердечного» прозрения[128] в средневековой легенде скрытого политического и профетического смысла. Это откровение истины оказывается многоступенчатым. Как мы видели, за Рудольфом Габсбургом скрывается Александр. В последнем угадывается основатель новой христианской империи (Священный союз). Наконец, в этом основателе христианской империи «немногие» читатели, усвоившие язык и дух александровского мистицизма, могли узнать самого главного героя баллады, которому она, собственно, и посвящена.

вернуться

123

Ср. возможный намек на шествие на осляти в балладе Жуковского: священник-поэт оказывается выше светской власти, отдающей ему почести.

вернуться

124

Напомним, что «Пролог» «драматической поэмы» «Орлеанская дева» (из Шиллера) впервые был опубликован в шестой книжке «Для немногих», получившей цензурное разрешение в тот же день (3 июня 1818 года), что и пятая книжка, включавшая послание великой княгине и балладу об императоре Рудольфе. Попутно заметим, что мотив священного союза поэта и властелина, восходящий в истории русской поэзии к двум шиллеровским произведениям в переводе Жуковского, впоследствии нашел «формульное» выражение в известном монологе Самозванца из пушкинского «Бориса Годунова».

вернуться

125

Ср. описание идеального монарха из «Пролога» к «Орлеанской деве»: «…защитник плуга, // Хранитель стад, плодотворитель нив, // Невольникам дарующий свободу, // Скликающий пред троном наши грады, // Покров бессилия, гроза злодейства, // Без зависти возвышенный над миром, // И человек и ангел утешенья…» О связи «Орлеанской девы» с романтическим монархизмом Жуковского см. прекрасную работу Л. Киселевой (Киселева). Вообще тема Александра в «Орлеанской деве» Жуковского (1817–1822) заслуживает отдельной статьи: смирение и прекраснодушие дофина, его глубокая религиозность и вера в предсказания, готовность отказаться от престола, чудесная победа над Иноземцем и спасение страны: «Мне сердце говорит: ты дашь нам мир, // И Франции создатель новый будешь». Крайне интересно, что сам император отнесся к переводу Жуковского враждебно (запрет на постановку в 1822 году [Киселева]). Вероятную причину этой враждебности мы видим в многочисленных намеренных или случайных аллюзиях на болезненные для царя темы: нерешительность; безумие отца («Ужасная свершается судьба // Над родом Валуа… Отец мой был безумцем двадцать лет…»); наконец, полная доверенность к боговдохновенной предсказательнице, сообщающей монарху высочайшую волю и призывающей к освободительной войне (пророчества госпожи Крюденер 1818–1821 годов и разочарование государя в прежней конфидентке, вынужденной покинуть Петербург в конце 1821 года; знаменательно, что сама Крюденер не раз сравнивала себя с Орлеанской девой [Гречаная: 147; РА 1885: № 3, 320]).

вернуться

126

В этой связи было бы крайне интересным исследовать типологические отличия мистических прочтений современной истории в поэзии Жуковского и сочинениях популярных мистиков (от госпожи Крюденер до священника Левицкого). Заметим, что в деле истолкования современных событий тайным конкурентом Поэта оказывается также Историк (Карамзин).

вернуться

127

Далекий отголосок этой битвы слышится в пушкинских «Стансах» (Альтшуллер: 47–49).

вернуться

128

Об этом хорошо сказано в работе Аннет Пейн: Жуковский «underlines the mystery of the act of revelation, which is unrelated to process of the mind, and only of the heart» (P. 101).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: