— К Вальке Сорокиной ступай, — прошамкал Кондратьевич.

— Деда… — сказала Анюта и зарделась.

Мне тоже стало неловко.

Затянувшаяся пауза, видимо, ободрила Кондратьевича. Он долбанул клюкой дощатый настил и прошамкал:

— Я мыслю держал, что ты и в самом деле настоящий москвич. А ты вона каким оказался. Знать, недаром гутарять рыбак рыбака…

— Деда… — повторила Анюта.

Не обращая на нее внимания, Кондратьевич стал срамить меня, все повышая голос. Досталось и Серафиму Ивановичу, и Вальке, у которой, как выразился Кондратьевич, только хихоньки да хахоньки на уме, которая все хвостом вертит и ждет чего-то, хотя к ней уже сватались и доселе сватаются.

— Кто? — вырвалось у меня.

— Василь Иваныч, делопроизводитель наш, — ответил Кондратьевич. — Самостоятельный человек, не ровня тебе.

— Перестаньте, деда, — строго сказала Анюта.

Кондратьевич взглянул на нее и стих.

— Вы не сердитесь, — сказала Анюта, глядя на меня.

— Пустяки! — Я попытался улыбнуться. На душе было кисло, и улыбка у меня не получилась.

— Пойдемте, деда, — сказала Анюта.

— А кино? — спросил я.

Анюта посмотрела на окошечко кассы.

— Так не достать же. Мы с каких пор дожидаемся.

Я предложил купить билеты с рук, но Кондратьевич сказал:

— Пошли, внучка. Пока дойдем, пешие-то. Да и лихо мне посля этой… как ее… процедуры.

— Вы куда сейчас? — спросила меня Анюта.

— Он посля нас на базар побегить, — прошамкал Кондратьевич, — к дружку своему.

— Никакой он мне не друг! — воскликнул я. — Откуда вы взяли?

— Друг или нет, а спекулируете вместе, — прошамкал Кондратьевич и поскользнулся.

— Осторожно, деда, — предупредила Анюта.

— Склизко, — бормотнул Кондратьевич. — Дюже малоснежная нонче зима. Ежели ишо не подсыплеть, беда будеть.

— Какая беда? — не понял я.

Кондратьевич боднул меня взглядом.

— У крестьянина одна беда — недород.

— Пошли, деда, — сказала Анюта и кивнула мне.

Я долго-долго провожал взглядом сгорбленного, щуплого Кондратьевича и гибкую, словно хлыст, Анюту. Я понимал эту девочку: хутор, глушь, от ближайшего города сто с лишним верст. И вдруг я — москвич в нарядном пальто, с хорошо подвешенным языком. Наверное, то первое впечатление все-таки у нее сохранилось. Но я любил Вальку. И сейчас, проводив взглядом Анюту, я стал думать о ней, о Вальке. И хотел поскорее увидеть ее.

Еще не смеркалось, но воздух уже помутнел, стал синеватым, каким он становится на исходе дня, когда садится скрытое облаками солнце. Дымы над трубами выпрямились, и теперь они казались синеватыми подпорками, на которых держится небо. Ветер стих. Все готовилось к ночи.

Похрустывал под ногами снег. Пахло свежим арбузом — так всегда пахнет, когда безветренно и усиливается мороз.

Эта станица ничем не отличалась от других кубанских станиц — узенькие улочки с развороченным на них черноземом, жирно блестевшим под припудрившим его снегом, хатенки, крытые соломой, черепицей, реже железом, колодцы с тускло отливающими наростами льда и сады, сады, сады, раскинувшие в разные стороны оголенные ветви. Центр станицы располагался по обе стороны шоссе, по которому редко пробегали старенькие полуторки и трехтонки, доживающие свой век, и доживающие его достойно — так, что и позавидовать можно. Помятые радиаторы, натруженно гудящие моторы, стершаяся краска на бортах — все это говорило о том, что машины давно не ремонтировались: не хватало, видимо, запчастей. Я подумал, что сейчас, после войны, не хватало и самого главного — хлеба: ведь все кругом было разрушено, искорежено, побито. В центре станицы стояло сгоревшее здание кирпичной кладки. Стены хранили следы копоти, и чуть поодаль возвышались деревья — мертвые, без коры, с гладкими, будто отполированными, стволами.

Тут же, в центре, был базар. Он был обнесен забором с проделанным в нем лазом, к которому сходились, словно ручейки, занесенные снегом тропинки. Наискосок от базара находился райисполком. Проходя мимо него, я чуть не налетел на Егора Егоровича. Вид у него был рассерженный.

— А-а, — сказал Егор Егорович, запихивая в карман какие-то бумаги… — Вот уж не думал, что ты с этим типом снюхаешься.

Я много раз представлял себе встречу с Егором Егоровичем. И думал, что у нас получится душевный разговор. Я уже давно-давно решил рассказать ему все-все, попросить у него совета, помощи. А теперь эти его первые слова обозлили меня, и я в ответ возразил с вызовом:

— Серафим Иванович не тип, а такой же фронтовик, как и мы.

— Меня с ним не равняй, — сказал Егор Егорович, — а сам как хочешь. И тебе вроде бы равняться с ним не резон.

— Для меня все фронтовики одинаковые, — проговорил я, хотя думал совсем другое.

— Быстро ты с ним спелся, — сказал Егор Егорович. — Когда письмо тебе писал, не думал, что ты с ним. А оно вон, извиняюсь, что…

— А я и не нуждался в вашем письме, — вдруг сказал я и, не понимая, что со мной происходит, пошел прочь.

— Постой! — окликнул Егор Егорович.

Конечно, следовало бы остановиться и подойти к нему, но мне словно вожжа под хвост попала. Я обернулся и сказал, чувствуя, как внутри у меня все переворачивается:

— Не нуждаюсь в вашей помощи. Понятно вам? Не нуждаюсь!..

— Ну и шут с тобой! — крикнул мне вслед Егор Егорович. На душе стало неспокойно. Гребя сапогами снег, я поплелся на базар.

— Где тебя нелегкая носит? — встретил меня Серафим Иванович, как только я подошел к нему.

— Где надо, там и носит! — грубо ответил я. — Это мое дело!

Серафим Иванович покосился на чемоданы.

— Ну? Как кино?

— Не посмотрел.

— Чего?

— Все билеты распроданы.

— Где ж ты по сю пору шастал?

— По станице ходил. Кондратьевича встретил и Анюту. Серафим Иванович изобразил на лице понимание.

Я помолчал и договорил:

— Егора Егоровича тоже встретил.

Серафим Иванович поднял брови.

— Все по райисполкомам бегает, все старается.

«А мы спекулируем, — подумал я. — Он о других беспокоится, а мы для себя хапаем».

Вслух я ничего не сказал. Просто не было сил сейчас спорить с ним. Не хотелось ни о чем говорить.

— Не тушуйся, — толкнул меня в плечо Серафим Иванович. — У нас скоро денег во сколько будет! — Он развел в стороны руки.

«Черт бы побрал эти деньги!» — подумал я.

19

В окно постучали.

— Кто? — Серафим Иванович насторожился, накрыл газетой разложенные на кровати деньги.

— Василиса Григорьевна, на собранию! — прокричал чей-то голос.

Она выкатилась из кухни, вытерла о фартук выпачканные мукой руки и запричитала:

— Ох ты, чтоб тебя! А я пироги наладила печь. Запамятовала про собранию-то… Мабудь, ты, Иванович, сходишь?

— Чего я не видел тама? — Серафим Иванович восседал на кровати, раскладывая деньги — трешки к трешкам, пятерки к пятеркам, десятки к десяткам.

Каждый раз, придя с базара, Серафим Иванович подсчитывал выручку. Лицо у него при этом расслаблялось, в глазах появлялась теплота.

— Знатно сегодня поторговали, — говорил он, любовно разглаживая мятые бумажки. — На рупь три вышло. Каждый бы день так.

Сберкасс он не признавал и две пачки сотенных, перевитые для прочности шпагатом, носил всегда при себе в специально сшитом мешочке, который пришпиливал тремя ржавыми булавками к подкладке кителя. Я глядел на эти деньги и думал, что если бы имел хоть половину, то сразу накупил бы много хороших вещей себе, Вальке, матери. Конечно, и Катюше сделал бы подарок, она ведь всегда относилась ко мне хорошо.

— Значит, самой придется идтить, — сказала Василиса Григорьевна и стала развязывать фартук.

— А ты не ходи.

— Нельзя, — возразила Василиса Григорьевна. — Наш председатель такую критику наведеть — на весь хутор ославишься. Да и любопытно узнать, о чем разговор пойдеть.

— Ладно, — согласился Серафим Иванович. — Схожу. А ты пироги лепи — люблю горяченькие.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: