— На курорт ездила. Помнишь, я говорила тебе, что мне профсоюз путевку обещал? Я в Боржоми была. Вот там мы и познакомились. — Она взглянула на майора. — На обратном пути решила крюк сделать, чтобы в Астрахани побывать. Климат там, говорят, тяжелый.

— Зато рыбы много, — тотчас отозвался майор. — У солдата, я уже докладывал тебе, жизнь беспокойная: нынче в Астрахани, а потом приказ — и покатишь без возражения.

— Это меня не пугает, — тихо сказала Катюша, и я понял, что она уже все решила.

Майор и Катюша смотрели друг на друга, и я снова испытал ту боль, которую испытывал, когда пил у Зыбина чай. Катюша и майор разговаривали глазами. Я напомнил им о себе легким покашливаньем. Катюша спросила:

— Деньги у тебя есть?

— Есть, — соврал я.

— Не врешь?

— Нет.

— Ты не стесняйся — деньги у нас есть. — Катюша сказала «у нас», и я почувствовал, как у меня сжимается сердце. Мне тоже хотелось бы сказать не «у меня», а «у нас».

— Спасибо, — ответил я. — Обойдусь.

— Ну тогда прощай! Нам на поезд пора. — Катюша протянула мне руку.

— Всего хорошего. — Майор поднес руку к козырьку.

— И вам того же. Не обижайте Катюшу. Ей в жизни несладко пришлось.

— Знаю, все знаю, — сказал майор.

Когда Катюша и майор скрылись в толпе, я подумал, борясь с охватившей меня завистью и грустью: «Вот и она нашла свое счастье».

Вокруг сновали люди, безжалостно пекло солнце, названивали трамваи, неторопливо ползущие по раскаленным рельсам, листья на аккуратно подстриженных кустах и лепестки только что распустившихся роз покрывались тонким налетом мельчайшей пыли — не видимая глазом, она носилась в воздухе, обжигая лицо. Встреча с Катюшей и майором послужила последней каплей. Отчетливо возникла перед глазами Валька, и я с решимостью подумал: «Мало ли что говорил Зыбин. Надо бороться, надо встретиться с ней еще раз, надо поговорить!»

И я решил ехать на Кубань. Я чувствовал, что это последняя моя надежда.

25

На кавказском побережье цвели магнолии, а на Кубани в укрытых от солнца балках еще лежали лоскутки снега — ноздреватого, с черными вкрапинами. Земля казалась вспученной, отяжелевшей от влаги.

Но так только казалось. Вот уже несколько дней дул суховей, степь быстро подсыхала, покрывалась морщинистой, твердой коркой, и мои попутчики-колхозники говорили, что дождь нужен.

Утром, когда наш поезд остановился в тесном ущелье у подножия горы, оплетенной прошлогодним высохшим плющом, я увидел клочок покрытого облаками неба и подумал: «Дождь будет».

Весь наш состав — тринадцать вагонов — казался тоненькой и короткой ниточкой среди обступивших его гор, за вершины которых цеплялись облака — белые, тяжелые, наполненные влагой. Несмотря на раннее утро, дышалось с трудом. Нагревшийся с вечера воздух не успел остыть, ветер в ущелье не проникал. Пассажиры обмахивались кто чем, с надеждой поглядывая на небо.

Наш поезд стоял в ущелье так долго, что я совсем изнемог от духоты. Мальчишки-адыгейцы продавали каштаны в коричневой кожуре с белой рассыпчатой мякотью внутри, но я покупал только воду, тепловатую, мутную: ее тоже продавали мальчишки — двадцать копеек кружка.

Наконец поезд двинулся, горы остались позади, и на нас обрушился суховей. Вагоны накалились. Дышать стало еще трудней. Горячий воздух сопровождал наш поезд от самого перевала, и от самого перевала нас обгоняли рваные облака.

Я сошел с поезда во второй половине дня. Помахал попутчикам и вдохнул полной грудью степной воздух — на этот раз сухой, горячий. Ветер был резкий, порывистый. Я подумал, что он, должно быть, родился за Каспийским морем, в афганской пустыне, и представил себе, как вначале от слабого его дуновения начинают шевелиться гребни барханов, как все усиливающиеся порывы гонят впереди себя тучи песка, потом песок, подобно дыму, застилает мутное солнце. Я мысленно увидел, как ветер проносится над Каспийским морем, достигает гор, обрушивается на них, устремляясь в ущелья, и вырывается на простор кубанской степи, срывая с крыш солому, взвихривая пыль.

Идти пешком не хотелось. Я решил попытать счастья и пошел за полустанок, где находилась коновязь, возле которой обычно стояли, дожидаясь пассажирского поезда, две-три брички. Но сейчас у коновязи лежал лишь свежий конский навоз и вздрагивали под ветром клочки сена, зацепившиеся за столбы. Я ругнул себя за то, что слишком долго околачивался на перроне, посмотрел на торговок в белых, закрывающих даже брови платках, завязанных вокруг шеи, и зашагал по уже знакомой мне дороге.

Ветер дул в лицо, но я шел быстро и очень скоро увидел впереди две фигуры, то исчезающие в клубах пыли, то возникающие снова. Когда я нагнал их, они оглянулись, и я с удивлением и радостью узнал Анюту и Кондратьевича.

— Вот так встреча! — воскликнул я и увидел, как Анюта смутилась.

«Помнит», — почему-то обрадовался я и сказал:

— Вот приехал. Как поживаете?

— Заболел деда. — Анюта старалась не глядеть на меня.

— Слабею, — подтвердил Кондратьевич. — Внучка хотела в Краснодар меня свезть, к хорошим дохторам, но кассирша-ведьма билеты не дала.

— Завтра уедем, — сказала Анюта.

— Нет-ка, — возразил Кондратьевич. — Восемь верст туды, восемь сюды — не для меня это. Посередь дороги окочурюсь.

Анюта нагнулась, подняла фанерный баул с округлыми боками, переложила его из руки в руку и сказала:

— Пошли, деда.

— Давайте я понесу.

— Я сама, — сказала Анюта.

— Давайте! — Я взял у нее баул.

— Пущай несеть, — прошамкал Кондратьевич.

Степь дымилась. Сизая пыль, висевшая в воздухе, казалась туманом. Земля впитывала в себя тепло. Кое-где пробивалась травка — первая травка, всегда вызывающая умиление и радость. Кондратьевич шел медленно, тяжело опираясь на клюку. Он часто останавливался, окидывал слезящимися глазами степь и вздыхал.

— Чого вы, деда? — спросила Анюта.

— Земля дюже быстро сохнеть, — ответил Кондратьевич и разбил клюкой ком. — Ишо только середка весны, а она уж как порох.

Дорога подсохла, и только в глубоких-преглубоких колеях виднелись остатки черной, испещренной трещинками грязи. По небу все неслись облака. Иногда солнце находило брешь, и тогда на степь обрушивался поток яркого света. Ветер горячил лицо, пот катил с меня градом. Кондратьевич то и дело вытирал шею огромным носовым платком. Анюта распутала шаль, перекинула через руку плюшевый жакет. Хулиган ветер приподнимал у нее подол. Свободной рукой Анюта прижимала платье и улыбалась, уверенно ступая своими аккуратными сапожками.

Я чувствовал: Анюте легко, весело. И мне было легко, хорошо, весело.

— Истосковалась кормилица, — вдруг прошамкал Кондратьевич. — Какой год не сеем, не пашем.

— Почему? — спросил я.

— Людей нехватка. — Кондратьевич тяжело дышал, хватался за грудь. — Все норовять в город убечь. Даже Валька Сорокина, курва, и та собирается.

— Куда собирается? — удивился я.

— Чего? — переспросил Кондратьевич.

Я повторил вопрос.

— Вербовщики к нам понавадились, — сказал Кондратьевич. — Людей с работы срывають.

«Завербоваться хочет», — подумал я о Вальке и спросил:

— Как живет она?

— Кто? — шамкнул Кондратьевич.

— Валька.

— Хвораеть.

— Что с ней?

— А кто ее знаеть. — Кондратьевич покосился на внучку.

Анюта смотрела в сторону, брови сдвинулись, а я в эту минуту думал только о Вальке, о предстоящей встрече с ней.

Несколько минут мы шли молча, потом Кондратьевич спросил:

— Как придем, к ней побегишь?

— Там видно будет, — сказал я и, встретившись взглядом с Анютой, отвел глаза.

— Она с утра в станицу пошла, — чуть слышно сказала Анюта.

— Ась? — Кондратьевич оттопырил ладонью ухо.

— В станицу она пошла, — повторила Анюта.

— На базар?

Анюта ничего не ответила.

В хутор вошли в сумерках. Еще не стемнело, но уже тянуло холодком — тем холодком, который всегда сопутствует весне, напоминает, что весна не лето, что вечером не погуляешь в одном платье или в пиджаке нараспашку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: