Несколько дней я выходил из дома только ранним утром, стараясь никого не видеть, ни с кем не встречаться. Не помню, как очутился я однажды на пригорке, с которого спускалась в хутор дорога. Как хорошо выструганная доска, прямая и гладкая, врезывалась она в горизонт позади меня, а впереди проступали в туманной дымке очертания гор. Весь в лучах солнца, хутор показался мне очень красивым. Солнечные блики играли на деревьях, вспыхивали на вычищенных до блеска ведрах у колодцев, мелькали на бешено вращающемся барабане, с которого разматывалась убегающая в колодец цепь. У старого коровника лежали бревна, доски, известь, какие-то кучи — что-то строили. «Сдержал все-таки слово Егор Егорович», — подумал я. Мужчины отесывали бревна. Женщины месили саман. Вальки среди них не было.

Ветер приносил горьковатый запах кизяка. Над конторой полоскался флаг. Выцветшая материя то накручивалась на древко, то разматывалась. Я увидел Валькину хату — деревья отбрасывали на крышу тень. Волнение охватило меня. Захотелось сорваться с места и помчаться прямо к ней. Но я сдержал себя. Я подумал, что она обязательно придет к стройке, и направился туда.

Первым, кого я увидел возле стройки, был Егор Егорович. Он пытался взвалить на плечо бревно.

Был он в застиранной майке, шея почернела от загара, а плечи были белыми, в крупных веснушках.

— Давайте помогу, — сказал я.

— А-а… — Егор Егорович улыбнулся. — Не уехал?

Я молча положил бревно на плечо и, придерживая его рукой, понес, стараясь ступать в такт шагам председателя колхоза. Я весь вспотел, прежде чем мы опустили бревно на землю.

Егор Егорович стянул майку, скомкал, вытер под мышками, бросил ее на бревно. Потом поднял лом и стал с остервенением долбить землю.

— Давай, — сказал он.

Я взял лопату и начал отбрасывать землю, которую он разрыхлял. За сухой коркой оказался влажный слой. Лопата легко входила в почву.

— Полметра на полметра рой, — распорядился Егор Егорович.

Я орудовал лопатой изо всех сил, стараясь доказать всем и прежде всего Егору Егоровичу, что умею и хочу работать

Хотелось передохнуть, но никто не давал команды на перекур. Я подумал, что только первые дни будет тяжело, а потом втянусь, потом станет легче. Мне никто ничего не подсказывал, и это нравилось мне, значит, я выполнял свою работу правильно. Иногда я ловил на себе взгляды Дарьи Игнатьевны и замечал в ее глазах сочувствие.

— Перекур! — скомандовал Егор Егорович.

Я воткнул лопату в бугор.

— Ты куда? — спросил Егор Егорович.

— Тут недалеко, — ответил я.

— Не ходи, — сказал Егор Егорович. — Уехала…

— Что? Когда? — Я мгновенно понял все.

— Вчера. Я ей бричку дал.

— Уехала? Одна?

Егор Егорович помедлил.

— Н-нет. Не одна.

Я едва справился с охватившим горло удушьем, спросил:

— Кто он? — И услышал, как дрожит и ломается мой голос.

Егор Егорович замялся.

— Постарше тебя. Но сколько ему точно, не скажу — я его мельком видел. Наши бабы говорят: вроде бы неплохой человек, тоже фронтовик.

— Вы знали, что она уезжает?

— Знал.

— Куда она уехала? — Я снова услышал, как дрожит и ломается мой голос.

Егор Егорович покосился на дымящих самокрутками казаков, похлопал себя по карманам, видимо, в поисках табака, невесело улыбнулся — вспомнил, должно быть, что бросил курить, сказал:

— Это она скрыла. Уехала — и все. Жаль было отпускать такую работницу, но ничего не поделаешь — обстоятельства.

— Я найду ее! — воскликнул я.

— Не надо, — строго сказал Егор Егорович. — Она не просто так уехала, а замуж вышла.

Я опустил голову.

Егор Егорович положил руку мне на плечо и ласково сказал:

— Понимаю тебя, друг. Но это только первое время так будет, а потом полегчает. Потом она только в снах приходить станет. Потом ты с ней всех сравнивать будешь, пока такую же, как она, не встретишь или еще лучше. — Егор Егорович отвернулся, и я подумал, что он, видать, лучше тетки Ульяны никого не встретил, а ведь она всегда казалась мне заурядной женщиной.

Подошел Василий Иванович. Присел на край бревна, вытянул деревянную ногу и сказал, притронувшись согнутым пальцем к глазу:

— Кондратьевича жалко. Как вспомню про него, глаза потеют.

— Плох? — спросил Егор Егорович.

— Плох, — подтвердил Василий Иванович. — Как пришел, так сразу и слег. По сю пору лежит. Не ест, не пьет. «Помирать, — говорит, — буду».

— Старый он, — сказал Егор Егорович.

— Старый, — согласился Василий Иванович. — в Юрьев День восемьдесят пять стукнуло.

— Может, фельдшера позвать? — Егор Егорович надел майку.

— Был он, — ответил Василий Иванович. — Какие-то таблетки дал, а Кондратьевич, чертяка, их выплюнул.

А я думал о Вальке. Я видел, как она садится сейчас в поезд, как тот, другой, помогает ей. Глаза у Вальки не смеялись, и это почему-то чуть-чуть облегчало боль. Я подумал, что Егор Егорович прав, что теперь Валька часто будет вставать перед моими глазами то улыбающаяся, то грустная, но чаще улыбающаяся, потому что такой я привык видеть ее.

Прощай, Валька, горькая любовь моя! Изменится моя жизнь, будут в ней встречи, разлуки, трудные дни — только тебя не будет. Прощай, Валька!..

Мы работали до самого вечера, пока не село солнце и от яблонь не потек медовый дух. От усталости ныли мускулы, но это была приятная усталость — та, которую всегда испытывает истосковавшийся по работе человек.

— Ночевать ко мне пойдем, — сказал Егор Егорович. — У меня в хате диван есть. Хороший диван!

28

Я ворочался на продавленном диване, пружины скрипели, впивались в бока. Несмотря на раскрытые окна, было очень душно. Так всегда бывает перед грозой, когда все замирает, когда не шелохнется ни листочек, ни веточка, когда нет даже намека на ветер и воздух становится липким. Я никак не мог определить, который теперь час.

Перед глазами возникали то Зыбин и Серафим Иванович, то мать и Валька, то лица моих друзей — Кулябина, Марьина, Семина. Фронтовые друзья виделись мне отчетливо, как будто наяву. «К чему бы это? — подумал я. — Постой, постой… Какое сегодня число?.. Неужели пятнадцатое?.. Точно, пятнадцатое. Значит, все это было два года назад. Ровно два года назад».

И я вспомнил канун боя — самого страшного боя в моей жизни. Шли дожди — холодные весенние дожди. Земля уже не могла вобрать в себя всю влагу и мокро хлюпала под ногами, когда мы топали к походной кухне. Хлюп, хлюп! — туда, хлюп, хлюп! — обратно. И дожди, эти проклятые дожди, позволили немцам оторваться. Мы думали: «Шалишь, фриц! Все равно нагоним!» Но когда нагнали, они закрепились — не сковырнешь. Три раза поднимался наш полк в атаку, и каждый раз откатывался. А наша рота в резерве стояла. Семь дней и семь ночей дожидались мы своего часа, вслушиваясь в далекий гул канонады. А на восьмой — приказ. Ночью подняли нас по тревоге и повели. Куда? Про то наши командиры знали, а мы, бойцы, только догадывались, куда топаем. Солдатское дело такое: приказывают «иди!» — пойдешь, прикажут «ложись!» — ляжешь, прикажут «умри!» — умрешь, потому что ты присягу принял.

Сперва мы лесом шли, перебираясь через поваленные снарядами деревья, потом в болоте мокли, по пояс проваливаясь в липкую, вонючую топь. От бойца к бойцу шепоток полз: «Утром — атака». За болотом подлесок начался: березки, осинки, молоденькие дубки. Еще через час река блеснула, вспухшая от дождей. Почти вплотную к ней кусты подступали. Тут мы и остановились. Ротный разрешил покемарить. Покемарить перед атакой для солдата самое милое дело.

Я лег под кусточком, накрылся с головой мокрой шинелью. Около меня сержант Кулябин примостился. Чуть в стороне — Валерка Семин, прибывший две недели назад из пополнения. Возле него вытянул длинные ноги Колька Марьин, получивший утром ефрейторские нашивки. Нравились мне эти ребята, а почему нравились, объяснить не могу. Просто нравились — и все. Но если поглубже копнуть, то, пожалуй, можно объяснить, почему нравились мне эти парни. Моя довоенная жизнь походила на их жизнь, мои планы совпадали с их планами. После войны мы собирались учиться. Кулябин в сельскохозяйственный техникум метил — он в деревне вырос, Валерка Семин о театральном училище что-то плел, а Колька Марьин морем бредил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: