Мы вылезли наверх и поползли от куста к кусту, от дерева к дереву. Гимнастерка на животе росу впитывала, солнышко плечи грело. Мозг мысль сверлила: «Доползем ли?..»

Первым полз Кулябин, вторым — Марьин, за ним Валерка, замыкал я.

Трава щекотала лицо, гудели пчелы, шмели в оранжево-черных шубках деловито ощупывали лапками лепестки. А над головами пули проносились; будто от ветра, березки и осинки как в лихорадке дрожали.

О чем я думал в те минуты, не могу вспомнить. Отчетливо помню только страх. Он сидел где-то в груди, он застрял в ней огромным недвигающимся комом. Помню, как я зацепился за сук. Рванулся в сторону — треск: это гимнастерка разорвалась. А мне показалось, автомат затрещал у меня над ухом. Каждый нерв был обнажен, все обычное становилось в эти минуты необычным.

Грохот боя в сторону отошел. Волдыри на локтях вспухли, а мы все ползли и ползли, вслушиваясь в нарастающий треск немецких автоматов. Показалось: еще метр — и напоремся. Хотел окликнуть Кулябина, но он в это время остановился.

— Чего ты? — спросил я.

— Вон они!

Мне почудилось: крикнул он.

— Тише ты!

Кулябин покосился на меня.

— Не дрейфь!

А я дрейфил. И еще больше дрейфить стал, когда, приподнявшись, увидел немцев. Они перебегали от дерева к дереву, лежали у мшистых пней. Мундиры на их спинах потемнели от пота, рукава были засучены.

— Так и будем лежать? — прошептал Марьин и с шумом втянул в себя воздух.

— Еще чуть-чуть подползем, — сказал Кулябин и заработал локтями.

Мы проползли еще метров пять и остановились. На животе у меня зудело: видимо, впились в кожу занозы. Хотелось поскрести живот, но я боялся пошевелиться.

— Начали, — сказал Кулябин и швырнул в фрицев гранату. За ним бросили гранаты мы — я, Марьин, Семин. Громыхнуло четыре раза.

Нас было четверо, а их, наверное, взвод. Если бы не внезапность, они от нас и мокрого места не оставили бы.

— Давай! — махнул рукой Кулябин.

Мы стали расстреливать их в упор, почти не целясь. Отлетела от деревьев кора, пули впивались в землю.

И вдруг Валерка повалился на бок, хотел приподняться — не смог: глаза у него остекленели, голова дернулась. Я пополз к нему, но Кулябин крикнул:

— После!

Помню остекленевшие Валеркины глаза, его ноги, перевитые обмотками. Кем бы он сейчас был? Наверное, артистом. Может, даже заслуженным…

Я строчил, ничего не видя и не слыша. Когда скосил глаза, то увидел: Марьин лежит на спине, кровавое пятно расползается на его гимнастерке. «Господи, — пронеслось в мозгу. — Неужели и его?»

— Стреляй! — крикнул Кулябин.

Прошли годы. Все дальше и дальше отходит от нас война, но мне никогда не забыть кровавое пятно на Колькиной гимнастерке. Без тебя, ефрейтор Марьин, ушли корабли, на которых ты мог бы бороздить моря-океаны. Другие держат штурвалы, шуруют в топках.

Сколько продолжался бой, убей бог, не знаю. Помню только, что стрелял и совсем не испытывал страха. Было только одно — ненависть. Потом я «ура» услышал. «Уж не мерещится ли мне?» — подумал я и взглянул на Кулябина.

— Наши! — Он растянул в улыбке рот и тут же опрокинулся навзничь.

Улыбка сползла с его лица, лоб и щеки стали белее мела.

— Сержант!.. — крикнул я и задохнулся.

Вижу твою улыбку, гвардии сержант Кулябин, твою последнюю улыбку. Вижу покрытые мелом щеки и лоб. Не довелось тебе, сержант Кулябин, выйти ранком в поле. Не ты, а другой сорвал тяжелый колос, растер его в ладонях. Другой стал агрономом. Хорошим агрономом, каким смог бы стать ты, сержант Кулябин…

— Не спишь? — спросил Егор Егорович.

— Не сплю, — ответил я.

— О чем думал сейчас? — Егор Егорович сел на кровати. — Очень ворочался ты, стонал даже…

— Вспоминал, — ответил я, — тех, кто…

— Я тоже часто… — Егор Егорович встал, прошлепал босыми ногами по земляному полу, присел на край дивана. — Я тоже часто вспоминаю. Какие были ребята!.. Если бы они в живых остались, то мы навалились бы всем миром и все быстрее бы наладили. У меня дружок на фронте был, член партии. Настоящий… Он у нас старшиной был. Сам знаешь, старшина в роте — сила. Не доварена каша — старшина виноват. Фронтовые, — Егор Егорович поднял большой палец и оттопырил мизинец, — вовремя не подвезли — опять старшину кроют. А тут еще другие дела — то да се. Я два года с ним прослужил и не помню случая, чтобы кто-нибудь зуб на него имел. Умел он, понимаешь, растолковать людям, что к чему, и сам для солдат всегда в лепешку расшибался. Мы это чувствовали. А потом, когда поредели наши ряды, а потребовалось в короткий срок — хоть кровь из носу! — возвести переправу (мы саперами были), он собрал остатки своего хозвзвода и начал вкалывать под огнем. Тут его и убило.

Егор Егорович замолчал, и я подумал, что он, должно быть, видит сейчас ту переправу…

— Перед войной наш старшина председателем колхоза был, — сказал Егор Егорович после непродолжительного молчания. — Тогда еще я не знал, что сам стану председателем. Так вот, мой дружок все сокрушался, что мало успел. А теперь ведь все на наши плечи, а? Вот и думаю: все будет — дай только срок. Сегодня новый коровник ставить начали — это, извиняюсь, первая ласточка. А там должно пойти. Конечно, трудненько придется. Правильно я говорю?

— Правильно, — сказал я, потому что сам думал так.

— Как же ты теперь свою жизнь планируешь? — спросил Егор Егорович.

— Наверное, здесь останусь, — ответил я.

— Это хорошо, — отозвался Егор Егорович. — Нам грамотные ох как нужны!

«А ведь он не знает, что я недоучка», — подумал я и сказал Егору Егоровичу, что обманул его тогда, что образование у меня шесть классов.

Егор Егорович кашлянул. Я не видел в темноте выражения его лица, но чувствовал — он хмурится. Он молчал довольно долго, а потом сказал задумчиво:

— Видно, от своей совести не убежишь, не спрячешься. Будем считать, что соврал ты по молодости лет. В молодые годы всегда хочется казаться лучше, чем ты есть. — Он снова кашлянул. — Скажи все же, чего на мое письмо не ответил?

— На какое? На то, что Валька передала? — Я сказал «Валька» и почувствовал, как спазма сдавила горло.

— Нет, — возразил Егор Егорович, — на другое. Я тебе его по почте послал на адрес Ульяны Григорьевны.

— Не получал, — сказал я.

— Значит, потерялось.

— Может, потерялось, а может, оно у тетки Ульяны лежит.

Егор Егорович тихо рассмеялся.

— Какая же она тетка?

— Так ее все называют, — объяснил я.

— Знаю, — сказал Егор Егорович. — Только ей года, извиняюсь, не вышли, чтоб в тетках ходить.

Упругая ветка яблони упиралась в деревянную крестовину окна, в комнату тек медово-приторный запах. На подоконник вспрыгнула кошка, и два зеленовато-огненных кружочка уставились на меня.

— Кис-кис-кис! — позвал Егор Егорович.

Зеленовато-огненные кружочки исчезли. Кошка прыгнула Егору Егоровичу на колени и замурлыкала.

От духоты раскалывалась голова. Я подошел к окну, сел на подоконник и услышал: кто-то постучал в окно соседней хаты. Ломающийся басок произнес:

— Анют? А Анют!

«Кто это? — подумал я. — Ведь это хата Давыдовых».

— Ишь ты! — прошептал Егор Егорович, подойдя ко мне. — Кто бы это мог быть?

Окно осторожно распахнулось, и девичий голос ответил полушепотом:

— Ну чого тебе?

— Не сердись, — захлебнулся басок. — Я лежал, лежал и прибег. Выдь, Анют, погулять. Глянь, какая теплынь.

— Вот еще! — фыркнула Анюта.

«Выйдет или нет? — Я прислушался. — Пусть выйдет».

— Выдь! — потребовал басок.

— Не хочу, — сказала Анюта. — Утро вон скоро. Да и деда не спит. Хворый он, а ты на весь хутор шумишь…

Стукнуло окно, наступила тишина. И мне почему-то стало весело.

— Дождь нужен, — сказал Егор Егорович. — Ох как нужен! Ну ладно, в самом деле петухи скоро орать начнут.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: