— Не устали отдыхать? — спросила женщина, когда я сел.
— Вроде бы нет, — ответил я.
— Вроде или нет?
— Н-нет.
— Я так и подумала. — Женщина вздохнула, поправила волосы. — Работать где хотите? Есть у вас какое-нибудь конкретное желание?
— К сожалению…
Кудрявцева выдвинула ящик из стола. Достала какие-то бумаги. Полистала их и спросила:
— Образование у вас какое?
— Шесть классов.
— Только-то?
— Понимаете, какое дело, — поспешно сказал я. — Учиться я пошел на год позже, в сорок первом как раз шесть кончил. Потом — эвакуация. Полгода кочевали с места на место, пока в Тюмени не очутились. Там я работать начал курьером — не до учебы было. — Я не хотел говорить, что был учеником строгальщика.
— М-да… — Женщина осмотрела маникюр. — Рабочая сила на всех предприятиях требуется, но нужны в основном специалисты… На «Красный Октябрь» хотите?
— На какой? На кондитерский?
— На кондитерский.
«Это подойдет, — обрадовался я. — Там, говорят, конфеты сколько хочешь ешь».
Я попросил направить меня в шоколадный цех.
Кудрявцева рассмеялась.
— На выработку кондитерских изделий мы только женщин направляем. Вас можем устроить подсобником в гараж или в ОКС.
— Куда?
— В отдел капитального строительства.
Я хмыкнул, раздумывая.
Или вот еще «Очковая оправа» есть, — сказала Кудрявцева. — Это тут рядом, на Донской. Заработки там приличные.
«Это хорошо», — подумал я. Все-таки нравилась мне Кудрявцева, финтифлюшечка этакая. Уловила она солдатское желание. Кому охота после войны мало зарабатывать? Да и матери помочь надо, сколько же маяться ей. И удобно — почти у дома.
— Согласен, — сказал я, а уж потом спросил, что такое «Очковая оправа».
— Это артель, — ответила Кудрявцева.
— Артель? — удивился я. Не очень-то хотелось мне, фронтовику, связывать свою судьбу с какой-то артелью.
— Заработки там приличные, — напомнила Кудрявцева, видя мое разочарование. — И народ хороший, я это предприятие знаю.
«Тоже мне — предприятие», — фыркнул про себя я.
— Так как же порешим? — ласково спросила Кудрявцева.
— Ладно уж, оформляйте.
Пока Кудрявцева выписывала направление, я думал. С одной стороны, хотелось подзаработать, чтобы купить себе и брюки навыпуск, и полуботинки, с другой — отпугивало слово «артель». Я представил себе, как изумятся мои однополчане, когда узнают, что я работаю в артели.
— Вот, пожалуйста, — сказала Кудрявцева, протягивая мне серый бланк.
Я повертел его в руках, поморщился.
Инспектор внимательно посмотрела на меня и спросила:
— Вас что-то смущает?
Я хотел ей сказать, что смущает меня, но в это время в комнату вошел мужчина в шинели без погон, тоже, видать, демобилизованный.
— Все в порядке, — пробормотал я.
— Только, пожалуйста, не тяните, — сказала Кудрявцева. — На такое хорошее место желающие всегда найдутся.
«Не такое оно хорошее», — подумал я и, попрощавшись с Кудрявцевой, ушел.
В тот же день я побывал в «Очковой оправе». Договорился: еще десять дней погуляю — и на работу.
3
Завтра на работу, и мой сегодняшний день — хозяйственные дела. Утром я стирал. Пока сохло обмундирование, разгуливал в материнском халате, вызывая веселое оживление на кухне, где так тесно, что и повернуться негде. Наша кухня набита, как бочка огурцами, табуретками и столами различной длины и высоты. К дощатым стенам, почерневшим от копоти, прибиты самодельные полки. Под раковиной — на кухне не только готовят, но и умываются — стоит помойное ведро с фанерной крышкой, которая совсем не мешает крысам. Они отодвигают крышку узкими харями и всю ночь хозяйничают в ведре.
Крыс в нашем доме появилось — жуть! Они ничего не боятся. Даже днем, когда на кухне жарят и варят, старая-престарая крыса с рыжеватой бороздкой на спине появляется у помойного ведра. На кухне начинается столпотворение. Катюша вспрыгивает на табуретку, Паршутины кричат на разные голоса. Попадья швыряет в крысу все, что попадается под руку, чаще всего скалку. Все говорят, что давно пора вызвать крысоморов, но никто не знает откуда. Я называю эту крысу Геббельсихой и стараюсь поймать ее. Но это мне не удается.
Гимнастерка и брюки сушатся на кухне, где воздух прогрет примусами и керосинками, где вкусно пахнет чайной колбасой, которую жарят Паршутины. Подрумяненные ломтики шкваркают на сковородке, и четырнадцать пар глаз смотрят на них. Я то и дело щупаю гимнастерку, брюки и, искоса поглядывая на Катюшу, думаю про себя: «Как хорошо, что сегодня воскресенье: можно целый день быть около нее».
— А мать где? — спрашивает Катюша.
— Дежурит, — отвечаю я.
Катюша улыбается:
— Значит, все сам?
— А что? Я даже штопать умею.
— Смотри-ка, — удивляется Паршутина-старшая. — А раньше ничего не умел.
— Армия чему хочешь научит, — говорит Катюша и ласково смотрит на меня.
Мне снова становится душно, как и тогда, во время примерки. На память приходят слова: «Дразните? Меньше, чем у нищих копеек, у вас изумрудов безумий. Помните, погибла Помпея, когда раздразнили Везувий!»
Маяковского я очень люблю. И еще Симонова. Всю войну я протаскал в заднем кармане брюк его книжку в голубом переплете — «С тобой и без тебя». Читал наизусть стихи «о белом полотне постели, о верхней вздернутой губе». Моим однополчанам нравились эти стихи, многие ребята списывали их. Теперь этой книжечки у меня нет. Куда она делась, не представляю. Может, потерялась, а может, ее зачитали. И хоть за два года она превратилась в лохмотья, мне ее жаль.
Попадья шумно двигает кастрюлями. Ей хочется что-то сказать, но… Катюша подмигивает мне. Я украдкой показываю попадье язык и спрашиваю Катюшу взглядом: «Ловко?»
Гимнастерка и брюки немного сыроваты, но гладить их можно. Я ставлю на примус утюг — тяжелый, как снаряд.
— Помочь? — спрашивает Катюша.
— Сам, — отвечаю я и тут же думаю: «Зря отказался. Она бы лучше выгладила». Но слово не воробей: вылетело — не поймаешь. Расстилаю на кухонном столе одеяло и начинаю водить по гимнастерке утюгом. Валит пар.
— А гладить ты не умеешь, — говорит Катюша и отбирает у меня утюг.
Я уступаю ей место у стола и с удовольствием смотрю, как она ловко орудует утюгом, разглаживая каждую складку, каждую морщинку.
— Не люблю гладить, — признаюсь я. — Стирать куда ни шло, а гладить — бррр!
— А я наоборот, — говорит Катюша.
Ее волосы слегка растрепаны. Мягкая прядь застит глаза. Катюша дует на нее. Прядь приподнимается, обнажая выпуклый лоб с тремя поперечными морщинками. Движения у Катюши плавны, округлы. Она — сама женственность.
— Держи! — говорит Катюша и протягивает мне тщательно выглаженное и аккуратно сложенное обмундирование.
— Данке шён. — Я шаркаю ногой.
— Это по-каковски? — спрашивает Катюша.
— По-немецки, — отвечаю я.
— Смотри-ка, — уважительно говорит Паршутина-старшая. — Выучился?
— Еще в школе проходил.
— Ладно, ладно, — говорит Катюша. — Иди переодевайся.
Я с наслаждением натягиваю дышащее теплом обмундирование, достаю чистое полотенце, нательное белье — демобилизованным выдавали по две пары — и с узелком под мышкой отправляюсь в баню смывать грехи.
Наша баня расположена в конце улицы среди деревянных домишек. На их фоне она выглядит внушительно — четырехэтажная, каменная, оштукатуренная, с широкими окнами. В правом крыле бани — женские отделения, в левом — мужские, первого и второго разряда. За мытье во втором разряде берут пятьдесят копеек, первый стоит рубль. На первом этаже размещается «Американка», о которой в нашем доме говорят как о чуде: «Утюжит быстро и лучше, чем дома». Тут же, на первом этаже, отдельные номера и душевые кабины, куда ходят мыться всей семьей: мама, папа и дети дошкольного возраста.
Я купил похожий на трамвайный билет в первое отделение, которое отличалось от второго ковровыми дорожками, разложенными в предбаннике, и огромной картиной, изображавшей «Утро в сосновом лесу». В буфете, через который прошел я, продавалось ситро — рубль пивная кружка.