Вот тогда-то и начались его подлинные мучения. Покуда он жил отшельником, ему не возбранялось быть простым, бедным и старым. Теперь же он чувствовал, что ему ставится в вину его бедность и старость, его доброта и простодушие. У него чуть сердце не разорвалось, когда он понял, что и у церкви могут быть лакеи. Старый аббат прекрасно понимал, что над ним смеются, что на него смотрят с оскорбительной жалостью, и он еще ниже, еще смиреннее опускал голову, оплакивая свою веру, поколебленную суетными речами и деяниями окружавших его священников.

К счастью, по вечерам на его долю выпадало несколько хороших часов. Он ухаживал за больной сестрой и утешался на свой лад, жертвуя собою. Он окружал несчастную калеку множеством мелких знаков внимания. Затем его посетила еще одна радость: г-н де Казалис, не доверявший молодым аббатам, выбрал его в духовники для своей племянницы. Не в обычае старого священника было учинять допрос кающейся душе; он ждал, чтобы она сама исповедалась ему в своих грехах, однако же, тронутый до слез предложением депутата, он вопрошал Бланш, как родное, любимое дитя.

Вручив письмо, Мариус старался по лицу священника понять, какие чувства оно в нем возбуждает. Он уловил выражение мучительной боли. Однако же старик не выказал того изумления, какое вызывает неожиданная весть, и Мариус подумал, что Бланш, вероятно, призналась ему в своей близости с Филиппом.

— Вы не ошиблись, сударь, рассчитывая на меня, — обратился к Мариусу аббат Шатанье. — Но я человек очень слабый, очень неприспособленный… А в таком деле нужны твердость и решимость.

Голова и руки у бедняги тряслись по-стариковски трогательно и печально.

— Располагайте мной, сударь, — продолжал он. — Чем я могу помочь бедной девочке?

— Сударь, — ответил Мариус, — юный безумец, бежавший с мадемуазель де Казалис, — мой брат. Я дал себе клятву загладить его вину, замять скандал. Сделайте милость, присоединитесь ко мне… Честь этой девушки погибла, если дядя ее уже успел передать дело в руки правосудия. Пойдите к этому человеку, постарайтесь унять его гнев, скажите, что ему вернут его племянницу.

— Почему вы не привезли девочку с собой? Я знаю горячность господина де Казалиса. Он не поверит на слово.

— Вот этой горячности и побоялся мой брат… Впрочем, что теперь рассуждать! Сделанного не воротишь. Поверьте, я не меньше вашего негодую и понимаю, как дурно поступил Филипп… Но, ради бога, поспешим!

— Хорошо, — коротко ответил аббат. Я пойду, куда скажете.

Они прошли по бульвару Кордери до аллеи Бонапарта, где стоял дом депутата. Раздираемый гневом и отчаянием после бегства Бланш, г-н де Казалис на следующее же утро, чуть свет, примчался в Марсель.

Аббат Шатанье не пустил Мариуса дальше порога.

— Останьтесь внизу, — сказал он. — Ваш приход может показаться оскорбительным. Положитесь на меня и ждите моего возвращения.

В волнении Мариус битый час ходил взад и вперед по тротуару. Он бы дорого дал, чтобы подняться наверх, все объяснить, извиниться за Филиппа. Но в то время как в этом доме обсуждалось несчастье его семьи, он был вынужден томиться в бездействии, в тоске ожидания.

Наконец аббат Шатанье спустился вниз; он, видимо, плакал: глаза у него покраснели, губы дрожали.

— Господин де Казалис ничего не хочет слушать, — произнес он с тревогой в голосе. — Я застал его в припадке слепой ярости. Он уже побывал у королевского прокурора.

Бедный священник умолчал о том, как грубо встретил его г-н де Казалис, как упрекал его и, срывая на нем гнев, в пылу раздражения кричал, что он дурно наставлял его племянницу. Аббат безропотно принял все обвинения; он чуть ли не на коленях умолял депутата сжалиться, умолял не за себя, а за других.

— Расскажите мне все! — воскликнул Мариус в полном отчаянии.

— Оказывается, — начал священник, — господина де Казалиса навел на след крестьянин, у которого ваш брат оставил лошадь. Сегодня утром была подана жалоба и произведен обыск у вас дома на улице Сент и у вашей матери в предместье Сен-Жюст.

— Боже, боже мой! — вздохнул Мариус.

— Господин де Казалис клянется уничтожить всю вашу семью. Тщетно старался я смягчить его гнев. Он сказал, что отдаст под суд вашу матушку…

— Матушку?.. За что?..

— Он считает, что она соучастница вашего брата и помогала ему в похищении мадемуазель Бланш.

— Что делать? Как доказать, что это ложь?.. Ах, злосчастный Филипп! Он погубит матушку!

И, закрыв лицо руками, Мариус разрыдался. Растроганный аббат Шатанье с жалостью смотрел на этот взрыв отчаяния. Он угадывал доброту и прямодушие бедного юноши, который плакал без стеснения, вот так, прямо на улице.

— Полно, сын мой, мужайтесь!

— Вы правы, святой отец! — вскричал Мариус. — Мужество — вот что мне необходимо прежде всего. Сегодня утром я выказал малодушие. Мне надо было вырвать девушку из рук Филиппа и отвезти ее к дяде. Какой-то внутренний голос побуждал меня совершить это благое дело; я не послушался — и теперь наказан… Они болтали о любви, о страсти, о бракосочетании, и я расчувствовался.

Наступило минутное молчание.

— Послушайте, — сказал вдруг Мариус очень решительно, — пойдемте со мной. Вместе мы найдем в себе силы разлучить их.

— Согласен! — отозвался аббат Шатанье.

Ни одному из них не пришло в голову нанять фиакр, и они пошли сначала по улице Бретей и набережной канала, потом по Наполеоновской набережной до Канебьер. Оба шагали быстро, не произнося ни слова.

На бульваре Сен-Луи чей-то звонкий голосок окликнул Мариуса и заставил их оглянуться. Это была Фина, цветочница.

Жозефина Кугурдан, она же Фина, как запросто и ласково звал ее весь город, была одной из тех маленьких, пышных смуглянок, истых дочерей Марселя, чьи тонкие черты хранят во всей чистоте изящество эллинской расы. Ее хорошенькая головка покоилась на покатых плечах; выражение ее бледного лица, обрамленного черными, причесанными на прямой пробор волосами, было насмешливо и неприступно; страстная настойчивость, порой смягчавшаяся улыбкой, читалась в ее больших темных глазах. Ей можно было дать двадцать два — двадцать четыре года.

Пятнадцати лет осталась она круглой сиротой с десятилетним братишкой на руках. Фина мужественно взялась за ремесло своей матери и спустя три дня после ее похорон, все еще в слезах, уже сидела в киоске на бульваре Сен-Луи и, тяжко вздыхая, составляла букеты на продажу.

Маленькая цветочница вскоре стала любимицей всего Марселя. Свежесть и миловидность привлекали к ней сердца. По словам покупателей, ни у кого не было таких душистых цветов, как у Фины. У ее киоска всегда стоял хвост поклонников; она продавала им розы, фиалки, гвоздики, и ничего больше. Так вырастила она своего брата Каде, а когда ему исполнилось восемнадцать лет, определила его учеником в одну погрузочную контору.

Брат и сестра жили на Яичной площади, в самой гуще рабочего квартала. Каде, теперь уже рослый парень, работал в порту; Фина расцвела и стала красавицей со всеми повадками пылких и беспечно-ленивых жительниц Марселя.

Фина знала братьев Кайоль — они покупали у нее цветы — и болтала с ними с той непринужденной сердечностью, какую придают словам теплый воздух и мягкий провансальский говор. К тому же, если говорить начистоту, Филипп за последнее время так часто покупал у нее розы, что в его присутствии она начала ощущать легкий трепет. Молодой человек, прирожденный волокита, шутил с ней, смотрел на нее так, что вгонял ее в краску, мимоходом бросал ей полупризнание, и все это только для того, чтобы не утратить любовного навыка. А бедная девочка, которая до сих пор держала своих воздыхателей в черном теле, приняла эту игру за чистую монету. По ночам ей снился Филипп, и она с тоской задумывалась над тем, кому предназначаются цветы, которые он у нее покупает.

Подойдя поближе, Мариус заметил, что Фина раскраснелась, что она чем-то расстроена. Ее почти не было видно за букетами. Личико девушки под широкой оборкой кружевного чепчика пленяло своей свежестью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: