Любил ходить через лес на дальние участки. Когда ты один, когда кругом деревья, трава и птицы — очень даже прекрасно! И все же не привык. Не смог. Видно, не годился он в практики. Бывают же в характере человека черты, сопротивляющиеся такой-то и такой работе!
Виталий часто ездил домой (бегущие по лесистой дороге грузовики почти всегда останавливались: почему не подвезти человека, коли надо). Мама от его рассказов плакала, и он научился таить. Лиде, к которой забегал каждый приезд, о своей слабости говорить не хотелось.
Сперва Виталий здорово скучал без Юрки: уехал, как он говорил, «на заработки» — в леспромхоз, шоферить, а потом, не возвращаясь домой, подал документы в заочный педвуз, на художественное отделение. «Буду в школе вести черчение и рисование», — отчитался он в письме. Виталия сперва удивило, как легко сменил Юрка свое взлелеянное режиссерство на школу. Но когда обнаружил в том же письме как бы мельком заданный вопрос: «Что Лида? Все там же?» — вдруг заволновался. Неужели… Неужели из-за нее? Он бы, Виталий, ради самой невероятной любви не поступился бы!..
К тому времени в доме зашел разговор о возвращении в Москву. И мама сказала твердо:
— Давай-ка, сынок, готовиться к вузу. Папа хотел…
Виталий задумал в университет, на биофак. Но конкурс был велик, и он не стал рисковать с биофаком. Послал документы в Сельскохозяйственную академию.
Лида, когда узнала о его отъезде, побледнела. И он потом думал: показалось или правда? Правда, правда! И так было до следующего воскресенья, когда дружественное и холодноватое Лидино: «Вот хорошо, что зашел!» — сняло всякие зазнайские мысли и тайные (чего врать?) смелые планы, не шедшие, правда, дальше того, чтобы поцеловать ей руку. И снова они разговаривали без напряжения, и Лида не позволяла себе наставнического тона, а он — излишнего мальчишества, подчеркнувшего бы разницу лет. Полное взаимное приятие и уважение.
И когда им с матерью вернули московскую квартиру (вот, оказывается, что — ее отбирали, а он-то винил маму), и они уехали из Крапивина, Виталий вдруг понял, что такое, как было с Лидой, не встречается каждый день. Нет, даже изредка не встречается. А потом решил, что, пожалуй, и — никогда. Он написал об этом Лиде.
Она не ответила.
Он стал отсылать письма ежедневно.
Ответа не было.
На каникулы он махнул в Крапивин. Пришел к Лиде.
Лида сказала, что выходит замуж. Она подурнела, осунулась, а улыбка стала вызывающей. Ее было жаль.
— В чем дело, Лида? — спросил он неожиданно мягко. (Она жестко: «Я выхожу замуж», — а он будто не слышал: «Что с тобой? В чем дело?»)
И вдруг она расплакалась — сначала гордо, не показывая слез, отвернувшись к стене. А потом просто села на диван, закрыла лицо руками и заревела в голос.
Виталий обнял её (впервые за все эти годы!), стал целовать волосы, кусок мокрой щеки, пальцы, из-под которых выкатывались слезы. Он впервые ощутил запах ее волос, кожи, пружинистую мягкость тела. Впервые ощутил себя взрослым мужчиной, которому разрешали (разрешили!) так вести себя. Он и не знал, как хотелось ему этого, как ждал, как томился по этим поцелуям, движениям рук, свободно обнимавших, прижимавших, тянувших к себе податливое тело.
С ними не бывало еще того, что должно было произойти. Но он не помнил об этом. Он ни о чем, ни о чем не помнил — только бы отлепить ее руки от запрокинутого лица, найти ее губы, ощутить ее частью себя.
И так все и стало, потому что она тоже хотела этого.
А потом, когда, опустошенный, весь отданный чувству неловкости и полного непонимания, как же теперь быть, он спрятал лицо в ее волосы и на ухо ей стал шептать беспомощное: «Лидка, Лидка, Лидка…» — она вдруг отстранила его холодно, выпрямилась и сказала с непонятной резкостью:
— Иди, пожалуйста, домой.
Он встал, не глядя на нее, поправил костюм и пошел к двери. Такого ощущения оплёванности он еще не знал. Обиды не было. Был гнет, подавивший все живое. Умер день, умерло солнце за окном, цветы золотого шара, лезшие в стекло, умер привычный запах сеней, по которым он проходил.
Его остановил звук — тяжелый удар об пол. Удар падения. Неосознанная сила потянула назад, в комнату. Лида лежала возле стола, выпрямившаяся, с помертвевшим лицом. Полузакрытые глаза закатились, видны были только белки. Первое было не жалость, а: «Я виноват!» И: «Что теперь будет?» Он кинулся к ней, хотел поднять — не смог, побежал за водой в сени. Лил воду на лоб, на волосы, растирал руки… Он был в полном отчаянии, боялся, что она умрет вот сейчас, у него на глазах, и боялся отойти, позвать на помощь… Видно, была она ему дорога, потому что ведь легче было убежать — кричать, звать, — и если даже что неладно, совесть была бы чиста. Но такого желания не возникло. Он попробовал влить ей в рот воды, приподнял ей голову на своем согнутом локте. И вдруг увидел — она глядит. Мутно, точно из другого мира, но глядит, постепенно вбирая во взгляд стены, комнату, его. Потом она отпила из черпака, села, вздохнула глубоко.
— Помоги… На диван…
Голос был слабый, просительный. И — жалкая складка у губ. И жалкие, негнущиеся руки. Он не помнил обиды. Он был сильнее.
— Что тебе дать? Какое лекарство? Лида!
Она покачала головой — нет, нет, нет! — и привалилась к спинке дивана. Она закрыла глаза, но знала, что он не ушел, и заговорила тихонько:
— Очень неприятно. Прости. Это контузия. Так очень редко… Так сильно.
— Но что же надо делать? Ты ведь знаешь, скажи.
— Пройдет. Сядь… — Она кивнула на стул. Он сел и стал смотреть, как медленно к ее лицу возвращается цвет. Потом она улыбнулась. — Испугался?
— Конечно.
— Согрей чаю.
Ей не хотелось, чтобы он видел ее такой, но и прогнать было теперь неловко.
Он ушел в кухню, за печку, нашел там чайник, включил электрическую плитку. Он нарочно не возвращался, чтобы дать ей прийти в себя. Смесь вины, жалости, превосходства (он здоров!), приправленная былым восхищением, былой тоской, нашедшей утоление, — вдруг дала неожиданный сплав: он почувствовал себя взрослым рядом с ребенком. Он был сильнее и умней. Почему она не сказала, что почувствовала себя плохо? Очень глупый, детский ход — нагрубить, прогнать, лишь бы не предстать в слабом виде. Нет, нет, с ней надо быть уверенней и строже. Он заварил чай, налил в чашку.
— Прошу.
Она потянулась. Руки дрожали.
— Я напою тебя.
— Не надо.
— Не спорь, Лидка. Я очень обижен на тебя.
По ее щекам тотчас пошли-побежали слезы.
— И нечего реветь. Мы же не чужие люди, — значит, надо быть откровенней.
— Ты о чем?
— О том.
Она нахмурилась, потемнела. Думала о своем. Он уж сразу понял — что-то задело ее.
— Знаешь, Виталик, я ведь тебе не навязываюсь, Да, у меня было фронтовое прошлое, вот контузия. И то, о чем ты говоришь.
— А о чем я говорю? — искренне изумился он.
— Ну, неважно.
— А все же?
Она выпрямилась, опять побледнела.
— У меня была любовь. Очень трагическая, если хочешь знать.
— Лида, не надо.
— Надо. Была. И не тебе меня судить.
— Да я…
— Я не хочу быть с тобой. Я много старше. И сегодня просто… ну… эпизод.
Он вдруг обозлился:
— Ну да, маленькая шутка. Чтоб было что вспомнить. Ведь ты собираешься за кого-то замуж.
Она подняла слабую руку и дала здоровенную пощечину. И испугалась, задрожала, сжала кулаки у груди:
— Ты не смеешь так! Ты…
Он отвернулся.
— Ты ничего не знаешь. Я помираю тут без тебя. Ты уехал — мне дышать стало нечем. А ты там проверял свои чувства! Да ты, как уехал, три месяца не писал!.. Я топиться бегала…
Он отупел и не понимал, о чем она. И не решался обернуться к ней. Так и сидел, одну руку прижав к щеке, а другую дубово вытянув на колене. И вдруг этой руки коснулись горячие губы. Она целовала его руку!
Виталий вскочил, слепо затопал к двери, свалил по дороге стул…
Два дня он не вылезал из комнаты, которую снял на педелю у прежней хозяйки. Он был не рад Лидиному признанию, он был задавлен нелепой сценой с пощечиной и целованьем рук. Но сквозь мутную тяжесть уже прорастало торжествующее: «Меня любят! Без меня нечем дышать! Бегала топиться…»