ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
18
«ПЛАВУЧАЯ ВЫСТАВКА»
Возвращение с Острова было похоже на бегство. Дело шло к вечеру, когда я вошел в свой дом, пустой и пугающе тихий. В ушах звенело от усталости, впрочем, лишь отчасти физической, более же вызванной изнуряющим напряжением от бесконечной сосредоточенности на одной мысли, одной боли. Я спешил обрести покой в стенах собственного жилища, но если там, в дороге, было пусть и вынужденное, но движение, то здесь царило мертвое безмолвие и покой.
Стопка писем на столе казалась особенно белой в сумерках. Дела, будничная жизнь с ее постылыми хлопотами взывала ко мне из обступавших теней. Эта жизнь должна была продолжаться. Вернувшись домой, я вернулся к ней.
Я просмотрел почту: несколько приглашений и три письма с различными просьбами от пребывающих в Островитянии американцев. Было и письмо от Наттаны, чье внимание показалось мне навязчивым. Я отложил письмо, хотя и чувствовал, что несправедлив к девушке.
Конечно, я отвечу, но позже, сначала надо навести порядок в мыслях.
Сад на крыше выглядел вполне ухоженным: дорожки выметены, земля на клумбах недавно полита. Сумерки сгущались, яркие красные и желтые цветы становились еще ярче и, как бы светясь, плавали в густеющей тьме. Очарование сада, равнины дельты, блекнущие в голубых тенях, сады, пестрым ковром раскинувшиеся на крышах других домов, четкие застывшие очертания зданий на холме, словно выгравированные на шафрановом фоне неба, — красота всего этого заставила вспомнить о Дорне, но Дорна была потеряна навсегда, и прекрасный пейзаж померк.
Сойдя вниз, я зажег свечи и занялся письмами. Главное — сохранять спокойствие и строгость мысли. На те из приглашений, что еще не были просрочены, я ответил согласием. Почему бы и нет? Жизнь должна идти своим чередом.
На меня снизошел некий покой, или, вернее, облегчение, потому что я знал, что скоро перестану быть игрушкой в борьбе враждебных друг другу сил и смогу думать и поступать, как хочу того сам. Я потерял Дорну, и теперь вовсе не было нужды противостоять ей, если только это не будет продиктовано моей собственной волей. И мне не придется больше искать возможности добиться ее при помощи уловок, за которые мне самому было бы потом стыдно и которые шли бы наперекор ее желаниям.
Потом я набросал покаянное письмо в Вашингтон. Точнее, это была просьба об отставке; оправдываться я больше не собирался и единственно выражал надежду, что мой преемник прибудет как можно скорее. Зная, что письмо дойдет только через два месяца, я также решил послать каблограмму из Мобоно. В ней я вкратце излагал суть письма; каблограмма должна была попасть в руки моего начальства намного раньше. Месяца через три я рассчитывал получить утвердительный ответ. Пока же буду добросовестно исполнять обязанности консула. Ну а потом?.. Впрочем, теперь это не имело значения. Никакой мало-мальски важной цели не было. Оставалось просто ждать.
Занимаясь письмами, я постепенно отвлекся, мысленно огляделся и понял, что вполне в состоянии прочесть то, что писала мне Наттана с присущими ей дружеским участием и теплотой. Послание Наттаны было кратким:
«Все это время я так переживала за Джона, что поняла, что обязательно должна написать ему, чтобы еще раз повторить: я желаю ему найти счастье в Островитянии. Мне кажется, мы, островитяне, в долгу перед ним. И еще я хотела сказать, что моя сестра, Хиса Неттера, вышла замуж. Ее мужа зовут Байн, и ему тридцать пять лет. Байны работают на ферме наших соседей Энсингов, где разводят скот, в пяти милях от нас к западу. Она уехала и будет жить у них. Мы все не очень одобряем ее выбор. Многое еще я хотела бы сказать Джону, чего не скажешь в письме. Он должен помнить, что ему всегда рады в этом уединенном уголке.
О Байне я слышал впервые. Что стояло за выбором Неттеры? Столь сердечное послание требовало незамедлительного ответа, даже если мне не удастся подобрать нужные слова, вложив в них всю теплоту моих чувств. Я начал с того, что мне тоже жаль, что замужество Неттеры не особенно обрадовало ее родных. Потом поблагодарил Наттану за то, что помнит обо мне, и добавил, что, вернувшись от Дорнов, я окончательно понял: счастье, которого желала мне она, невозможно. Написав это и перечитав легшие на бумагу строчки, я понял, что далее писать не в силах. Но Наттана имела право знать о переменах в моей жизни, раз уж ей пришлось выслушивать мои признания, что она делала с такой доброжелательностью.
Я зажил привычной жизнью: встречался с соотечественниками, обедал у Перье, совершал прогулки верхом на Фэке. Если мне и случалось временами так сосредоточиться на своей скорби, что я не слышал обращенного ко мне вопроса Джорджа или кого-нибудь еще, то все равно рано или поздно я брал себя в руки. Маленький здравомыслящий механизм продолжал идти, ни на минуту не останавливаясь, и это он, а не я поддерживал умную беседу, обменивался шутками, смеялся, хлопотал, брился, раздевался на ночь, вновь одевался по утрам. Моя боль была всегда рядом, то тяжело наваливающаяся, то разяще острая, как лезвие кинжала, но она не могла взять надо мной верх, заглушить тиканье маленького механизма. Способность выстоять благодаря двойной жизни, которую я вел, порой изумляла меня самого.
Девятого декабря пришло письмо от Даунса с «Плавучей выставки», находившейся к тому времени в Доринге. Мое присутствие, писал Даунс, не вдаваясь в подробности, необходимо, если я не хочу, чтобы наше предприятие закончилось провалом и позором для всей Америки.
Через пару недель должны были прибыть пароходы, возможно, с почтой и с кем-нибудь из американцев, но, разумеется, первым делом следовало позаботиться о «Плавучей выставке». И все же — снова проделать путь через ущелье Доан на медлительном Фэке! Довольно было и того, что мне придется вновь отправиться на запад, где была Дорна. Я решил выбрать другую дорогу и нанять почтовых лошадей. Это было утомительно и дорого, но я хотел ехать, и как можно быстрее.
Однако в любом случае до Бостии меня ожидала уже такая знакомая Главная дорога. Был душный, пыльный, знойный день, когда мы подъехали к постоялому двору. Мне снилась дорога, я просыпался и снова засыпал и во сне видел Дорну, не похожую на себя, почти некрасивую, но все же это была Дорна, которую я любил, — податливое и бесстыдное ночное видение, — мне снились лишенные вкуса поцелуи, снилось ее тело — и вдруг все снова таяло, слишком быстро, слишком поздно.
В Лоране, в верхней части провинции Лория, стало прохладней, и я спал спокойно — сон перестал быть мучением.
К концу четвертого дня леса кончились — я выехал на берег Доринга. Город-левиафан покоился на бледной, стеклянистой глади реки. За ним, вниз по течению, расстилались загадочные синевато-зеленые болота. Оставив лошадь на станции, я сел в лодку. Там, за скрадывающей расстояние голубой дымкой, была Дорна. Я старался не глядеть в ту сторону, весь сосредоточившись на мыслях о «Плавучей выставке».
«Туз» стоял у причала возле набережной острова Моор — последнего из шести островов, на которых был расположен Доринг. Стояла теплая, безветренная погода, и перевозчику пришлось грести всю дорогу. Мы плыли по каналу между островами, скользя по маслянистой синей воде, похожей на отполированную узорную поверхность щита.
С борта «Туза» был спущен трап — для тех, кто приплывал по реке. Попрощавшись с перевозчиком, я взобрался на палубу со всем своим багажом; голова гудела, я чувствовал себя подавленным и абсолютно не был уверен в том, что смогу уладить трудности.
Лучи низко стоящего солнца косо падали на пустую раскаленную палубу. Стены эллингов на берегу слепили белизной. Я думал, что на судне никого нет, пока не увидел худенькую девушку в выцветшем платье. Она прошла по палубе и спустилась в задний люк так уверенно и легко, как не смог бы простой посетитель. Прежде чем скрыться, она бросила на меня беглый взгляд. Волосы у нее были русые, с желтизной, глаза на бледном маленьком лице казались слишком большими и странными.