— А что, вы еще и рисуете? — спросил Терниковский.

— Да.

— А Николай Трофимович мне говорил, что вы — фотограф, в ателье работаете.

— Совершенно верно.

— В каком?

— Tidel.

— А, у Тидельманна! На каком языке он с вами говорит?

— На немецком.

— Значит, умеете. Старый черт прекрасно знает русский, прекрасно! Учтите на всякий случай.

— Спасибо, учту.

— Карикатуры можете?

— Могу.

— В какой газете работали?

— В газетах не работал, опыта нет, но вот вам мои карикатуры. Взгляните, пожалуйста.

Борис робко показал тетрадь (дневник и наброски); Терниковский слюнявил палец, листал тетрадь, Борис покашливал и говорил:

— Оставить не могу… так как тут еще и записи… личного характера…

— Вы и пишете? — ухмыльнулся Терниковский, с легкой жалостью.

— Эх, не нужны мне ваши записи. Я сам тут пишу, — вернул тетрадку. — Хорошо. Мне нравится. Если что, я учту, обязательно. Мне надо побольше карикатур на большевиков. Понимаете, с чем боремся? Агитационно-пропагандистская деятельность. В виде карикатур. Карикатура — это большая сила, — постучал пальцем по карикатуре на стене, прямо в морду щелкнул обезьяну. — Нужно что-нибудь такое, чтоб пробрало, как горчица, знаете? Ну, за это возьмемся чуть позже…

До этого — слава богу — не дошло. Газету закрыли. «Кто-то донес», — ругался Терниковский. Его вызывали в полицию. Некоторое время все было тихо. Опять объявился, в другой газете, но заседал по-прежнему у себя, на Ратушной, с обезьяной на стене. Опять пригласил к себе.

— Ребров, вы же фотограф?

— Да.

— Мне нужны фотографии архитектурных памятников, в том числе Петра Первого, и всех православных русских церквей, соборов, часовен — всех, что есть в черте Ревеля. Справитесь?

— Да. Петр есть. Все церкви тоже есть. В моей частной коллекции. И синагога в том числе. Их будет легко напечатать. Правда, бумага нынче дорогая…

— Это оплатим. А зачем синагога?

— Красивый архитектурный памятник.

— Вы — еврей?

— Нет.

— Тогда зачем синагога? У нас русская православная газета, учтите!

— Хорошо, учту.

— Ребров, вы все там же? У Тидельманна?

— Да, и у француза… в частном ателье-студии работаем над подготовкой к выставке…

— Очень хорошо. Познакомьте меня с вашим французом. Идите!

Чацкий ушел, чем-то грохнув за кулисами. На сцене появился капитан: усики, белые перчатки, бутоньерка.

Терн: Ага! Ротмистр Василиск! Вас-то мы и ждали!

Это был Тополев, в офицерской форме, с крестом на груди и — музыкальными часами.

Борис вздрогнул и покраснел.

Терниковский в своей пьесе все намешал. На самом деле Тополев не носил формы и появился в Ревеле несколько позже. В 1922-м. Его где-то подцепил поручик Солодов, говорят, ушел на рынок за картошкой, вернулся с другом. До встречи с Тополевым поручик ничего из себя не представлял. Скрипел и жаловался, чесался. Чубатый, глухой на одно ухо. Выглядел так, будто жил на вокзале в ожидании эшелона, который понесет его дальше, на какой-нибудь невидимый фронт. Каждый день чистил пистолет, натирал пуговицы. Даже не обзавелся гражданской одеждой, так и прохаживался по общему коридору в форме. Со всеми вежливо здоровался: «Тамара Сергеевна, здравствуйте!», — шляпу снимал, справлялся о здоровье. Его сапоги блестели и заглушали в коридоре все прочие неприятные запахи. Клевал носом на заседаниях «Союза верных». Никогда не выступал, но всегда угрюмо говорил, что готов отправиться в бой хоть сейчас. На стуле сидел только одной ягодицей. На генералов смотрел, как пес на хозяев. Увидит папаху Васильковского на Глиняной[1], и за ним, как приклеенный. В другой день заметит Булак-Балахови-ча, отдаст честь и хромает рядом. Так и попал в передрягу. Куммель тайком отправил в Россию группу людей, а на границе их встретили. Солодов и еще двое как-то уцелели, скрылись в тумане и болотами, болотами…

Тополев смеялся:

— Честное слово, поручик, что за нелепая история! Вы храбрый человек, но признаться — глупец! Как можно доверять этой старой лисе? Во что вы вляпались?

— Какой лисе?

— Куммель! Да он на вас зарабатывает! Снюхался с поляками. И нашим, и вашим. Ему небось и большевики заплатили, за каждого пойманного офицера тысячу рублей золотом! Направил вас в капкан и потирал руки. А на операцию наверняка из Варшавы миллион выпросил. Никак не меньше! На обмундирование и оружие, шутка ли — военная операция!

Как только появился этот проходимец, Солодов сделался резким, ворчливым и даже здороваться с соседями перестал.

Ротмистр Василиск. Летчик с музыкальными часами…

Борис чуть не упал в обморок, когда услышал эти часы в коридоре редакции. Набросился с бледным лицом на Тополева, схватил за грудки, еле отодрали. Терниковский и Солодов крепко сжали руки художника.

— В чем дело, мальчишка?! — стряхивал пылинки Тополев.

— Часы отца! Вы — вор! Это вы нас обокрали!

— Ну-ну, потише, — Солодов приструнил художника.

— Что за обвинения, молодой человек! — шипел Терниковский. — Что это на вас нашло? По порядку расскажите-ка!

Дали отдышаться, налили вина.

— …в Изенгофе во время сыпняка все вещи родителей пропали…

— Скверная история, — кивнул редактор, — я ее слышал от Николая Трофимовича, какое у вас там горе случилось… Скверно, господа, скверно…

— Да, под Нарвой многие… — хмуро буркнул поручик.

Терниковский сделал знак рукой, мол, дайте художнику говорить.

Борис поник, сидел и рассказывал, глядя в пол, как гимназист.

— Только саквояж с альбомами и аппарат на треноге остались. — Его губы тряслись.

— Ну, ну, — бурчал Солодов.

Тополев пил вино с совершенно отсутствующим видом, он словно и не слушал, как тот говорил — …все документы, все вещи… во время неразберихи увели… — Тополеву было невыносимо скучно, он смотрел на молодого человека, как на муху, словно раздумывая: прихлопнуть или ну ее?..

— …часы отца… всегда при нем были…

— Вы уверены, что это часы вашего отца? — наконец, цинично спросил Тополев, одергивая жилетку.

— Конечно! Я эту мелодию узнал сразу. Два раза чинили, но они все равно запинаются. И всегда одинаково! Это Charles Rouge. Там должна быть гравировка. Дорогому сыну Александру… От отца… То есть моего деда… В день ангела… 27 мая 1892…

— Хм! — Тополев проверил: — Точно!

И, мгновенно оживившись, стряхнув с себя сон, Тополев, как фокусник, показал всем часы, подошел к поручику, подошел к драматургу:

— Прошу убедиться, — говорил он голосом конферансье. — Молодой человек абсолютно прав.

— Успокойтесь, — говорил художнику Солодов. — Это еще не значит, что вы можете бросаться на людей.

— Да. Возьмите себя в руки, молодой человек, — говорил Терниковский подливая вина всем. — Сейчас господин Тополев все объяснит.

— Тут нечего объяснять, — сказал Тополев. — Все очень просто. Проще не бывает. Я выиграл эти часы в поезде по дороге в Ревель. Но раз это ваша фамильная вещица, которая, несомненно, имеет для вас известную сентиментальную ценность, так и быть, часы — ваши, берите.

Борис стоял как вкопанный.

— Ну, берите! — подтолкнули его Солодов и Терниковский.

Борис упрямился. Его ослепил гнев, — теперь часы не имели значения. Он хотел чего-то другого. Более того, он боялся прикоснуться к часам.

Тополев достал из кармана колоду, ловко перетасовал, протянул художнику.

— Снимите карту, — сказал он. Борис снял, Тополев тоже. — Что у вас там? Дама? Черт, — бросил свою, не показывая, — проиграл. Берите часы. Теперь вы их выиграли. И выпьем, черт возьми, за возвращение утраченной собственности и за справедливость!

Выпили. И пили дальше, не успевали тосты произносить. Утром художнику было плохо до жути. Очнулся у себя. Ничего не помнил. Стены колебались. В окне что-то подмигивало. С трудом узнал свою комнатенку. Она казалась тесней, чем обычно. На столике лежали часы. Борис испугался, будто увидел призрак. Спрятал их подальше. Постарался не вспоминать. Два часа проходил по дому с холодком под ложечкой. Часы не давали покоя. Крепился, крепился — не выдержал: отнес Николаю Трофимовичу. Рассказал о случившемся инциденте. Попросил хранить.

вернуться

1

Ныне ул. Виру в Таллине.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: