Конечно, сделали исключение — и не ошиблись. Да и трудно было ошибиться.
Винокуров долгие годы жил на улице Веснина, между Сивцевым Вражком и Арбатом, в двух комнатах общей квартиры — вместе с родителями, а потом еще и с женой и маленькой дочкой. Я множество раз бывал у них. Когда-то улица Веснина называлась Денежным переулком (и сейчас снова). Но они не были денежными людьми, хотя тогда, после войны, жили вполне сносно.
Мы с Женей учились в Литературном институте и постепенно обнаружили, что у нас немало общего в восприятии и понимании жизни, в оценках. Мы к тому же одновременно дебютировали в периодике, в один год вышли и наши первые книжки. Но при очевидной близости биографий и судеб, а также неминуемой тематической похожести в самом стихе мы были совершенно разными и понимали это. Однако нас долго упоминали только вместе. Критика не могла нас отделить друг от друга, как невнимательная мать, не умеющая различить собственных близнецов. Впрочем, критика не была нам матерью, а мы, как уже сказано, никогда не были близнецами.
Я люблю многие стихи Винокурова. Они в большинстве написаны, как мы говорим, густо, насыщены деталями, подробностями, мыслью. Одно из сильных его качеств — недосказанность. Он блестяще владел всеми элементами стиха. Помню, как Смеляков восхищался его эпитетом:
А рифма! У Чиковани в стихотворении «Работа» (перевод Пастернака) есть удивительное наблюдение:
Не следует думать, что верлибр в лучшем положении, поскольку его ничто не толкает. Фокус в другом: «рифма толкает» говорить не только «не то», но и то.
Вот стихи Винокурова «Незабудки»:
Внимательный читатель заметит безупречную рифму. Вокруг нее все и происходит. Но почему — без обуток? Мертвеца разули, сняли обувь. Скорее всего, хорошие, целые ботинки. Вряд ли сапоги. Ведь это солдат, — у офицера была бы не шинелька, а шинель, да и едва ли драная.
А «мертвец лежал недвижно»!.. Это не нелепость, а потрясение увиденным. Это незащищенность мертвеца перед медлящим, осторожным коршуном. Наконец, женское имя «на обескровленной руке», — ведь незабудки у лица не бледно — голубенькие, а кровавые. И еще трагическая деталь: «Надя». Надежда! Смутно отзывается «слеза несбывшихся надежд» Исаковского.
Вот вам и «без обуток — незабудок»…
Главный мотив тогдашнего Винокурова — это пронзительнейшее юношеское ощущение обделенности — красотой, женской лаской и любовью. Недоданности всего этого.
Характерно, что это чувство, порою скрытно, осталось в его стихах навсегда. Вспомните «Синеву», «Встречу на вокзале», «Ксению»… В последнем (что случается очень редко) речь идет о нем — офицере. И все равно та же щемящая жалость к себе. Но гораздо важнее здесь осознание того, что не только он не любил, но что и его самого никогда не любили. Жизнь заполнена другим — «Работа», «Уголь», «Черный хлеб»… Потрясенный неожиданной встречей на перроне, он так описывает свою героиню:
Поэт называет ее незнакомкой! Что это — влияние Блока, полемика с ним? Нет, это своя тоска по красоте. Это, если угодно, его философия, не рассуждения, а именно философия. К лучшим образцам его философской лирики я отношу и «Моя любимая стирала». Казалось бы, бытовая сценка, но в картине поражает не наблюдательность, а глубина. Или вот стихи, где он предвидел свою судьбу — «Когда уходит женщина». Это настоящий Винокуров.
Но, к сожалению, критика, чрезмерно подчеркивая его философскую направленность, невольно толкала поэта к назидательности, рассудочности.
Здесь не только фактические неточности (нужно бы: «кольцо запасного» и пр.), но сквозь авторские рекомендации проглядывает очевидная благодушная пародийность.
Чем очевидней он приобретал эту свою неосознанную инерцию, тем труднее было от нее избавляться. Но он упорно это преодолевал. Вот он, Винокуров, пронзительный, раскованный:
Здесь его интонация, вкус, естественность, даже корявость, без которой нет Винокурова.
Теперь о нем самом. Он был настоящий московский парень, никого не боялся, готов был, защищая себя, подраться на улице. Ездил на каток на Патриаршие пруды (по-московски — на «Патрики»). Ему была свойственна замкнутость на себе. Даже эгоцентризм. У меня когда-то были две пожилые поклонницы, две сестры. Давние любительницы поэзии, они время от времени дарили мне потрясающие книжки, вышедшие еще в первые советские годы: «Костер» и посмертный сборник «Стихотворения» Гумилева, «Белая стая» Ахматовой, «За струнной изгородью лиры» Северянина, «Демоны глухонемые» Волошина… Представляете, чем это было в 50–е годы? Женя долго облизывался и однажды предложил мне познакомить его со старушками. Я поинтересовался:
— Зачем?
Он объяснил простодушно: — Для дела! Может, они и мне подарят.
Мой тесть был замечательным врачом. Один из спасенных им пациентов преподнес ему огромную редкость по тому времени — Библию издания 1910 года в роскошном кожаном переплете. Женя попросил ненадолго почитать, — видно, хотел писать библейские стихи. Не отдавал книгу больше года, вернул с трудом, очень недовольный. Все это выглядело по-настоящему умилительно.