Вот эта высота духа и была основой нашей победы, не только военной победы над врагом. Но все это позднейшие, теперешние размышления, когда мы уже что-то знаем, что-то с чем-то можем сопоставить, взглянуть на события не сгоряча. А тогда, в тот день, мы просто радовались победе. Кончилась война. Да, кончилась, но все еще не верилось.
Мир для нас настал в далекой стороне. На моем кожаном офицерском ремне, на котором я многие годы правил бритву, привезенную с войны, — полустершаяся, так что едва прочесть можно, надпись: «Loosdorf». Вот в этой австрийской горной деревушке стояли мы: разведчики, связисты и я, командир взвода, старший над ними. Внизу был Дунай и замок на берегу. В одной из верхних спален замка подняли мы штору и увидели голубой Дунай, голубую его даль. Стояли и смотрели. Вот таким видели его отсюда каждое утро, когда подымался туман над водой. А в мире шла война, и в Австрии были фашисты. Но нашего приближения хозяева замка отчего-то вынести не смогли. В залах остались скатанные гигантского размера ковры, остались рыцарские доспехи, мечи, старинные пистолеты, ружья. Грешен, одно из кремневых ружей я унес из замка, любопытно было посмотреть, как оно стреляет. Мы сыпали порох на полку, и подсыпали, и кремнем щелкали — не стреляет ружье. Порох был бездымный. И вдруг грохнуло. Молодые мы были, в сущности — мальчишки еще.
Из Австрии повезли нас, всю нашу 9-ю артиллерийскую дивизию прорыва, не домой, а в Болгарию. Как везли, что было в дороге, о том рассказ еще будет.
И вновь — осень, золотое время в Болгарии. Поскольку армия не может находиться в бездействии, ей «тяжело в ученье, легко в бою» (ох, уж эта мудрость армейская!), нас, провоевавших всю войну, ожидающих демобилизации, взялись учить. Вдруг среди ночи подымали по тревоге, и мы, грохоча сапогами, бежали через город на батареи, а испуганные жители города Пазарджик высовывались в окна: война?
Командир нашей бригады, в которую входило два полка, был мужчина крупный, как говорится — в теле, виски отпущены аж до мочек ушей, лицо хорошо пообедавшего человека. Но не благодушие послеобеденное на нем, а строгость: пообедали, теперь — за дела. И вот изводил он нас своими беседами. Требовалось: каждому держать раскрытый блокнот, иметь хорошо оточенный карандаш и записывать его мысли. Мыслей не было. Старались сесть подальше, рисовали в блокнотах, кто что мог. А любимым его развлечением было, как на зайцев с прожектором, охотиться на нас в темноте: осветит кусты фарами и ждет. И подымается оттуда офицер с болгаркой. Вот тут полковник наш и начинает воспитывать, долгую лекцию заведет не спеша. При ней. Но приехала к нему жена, и мы легко вздохнули. В первый же вечер повез он ее на «охоту». И от шофера вся бригада узнала, как осветил он кусты и тут жена ему говорит: «Если мы не проедем сейчас мимо, завтра я уезжаю!» И «охота» с того дня прекратилась.
А посылал полковник за женой в Одессу своего адъютанта. Ну, не с пустыми же руками посылать, отправил с ним машину барахла. Вот погуляли, рассказывал потом адъютант. Она — сама по себе. А для него — все девушки Одессы.
Однажды полковник взял меня с собой в этой роли: адъютант заболел. Почему на меня выбор пал, не знаю, но ехали мы в Софию на какое-то высокое армейское совещание. Машина «мерседес-бенц», передние сиденья отделены толстыми раздвигающимися стеклами. Я сзади сижу. Проехали километров сто. Полковник, не поворачивая головы на тугой шее: «Откуда родом, лейтенант?» — «Из Воронежа, товарищ полковник». Вот такая содержательная беседа состоялась между нами за сто двадцать или сто шестьдесят, не помню точно, километров пути.
А уже начали присылать к нам призывников 27-го года рождения. Мы уходили в горы, ставили стереотрубу, и разведчик глядел в оба, не едет ли, не идет ли начальство. А тем временем приносили на плащ-палатке виноград: ешьте, ребята. Такие они были изголодавшиеся за войну, отъедятся по крайней мере. А учить их буду уже не я, служить в армии после войны я не собирался, мой путь — домой. Но вполне он мог оборваться здесь: меня чуть не застрелил мой товарищ Леня Лесов. Об этом — следующий рассказ. Когда он был напечатан в журнале, пришло письмо от Лени, письмо из небытия. Первое письмо через четыре с лишним десятилетия после войны. «Мне показалось, — писал он из Мариуполя, — ты этим рассказом вызываешь меня на связь. Как бывало на фронте по телефону». Нет уже на свете Лени Лесова, он перенес два инсульта. Нет Сашко Беличенки. А недавно не стало Шалвы Чхартишвили.
Сколько помню себя, почему-то с самого детства хотелось мне бурки. Белые, фетровые, с тупыми коричневыми кожаными носами и такими же кожаными задниками. А от носка вверх и от задника вверх — узкие кожаные ремешки, прошитые по всей длине. Такие высокие, выше колен фетровые бурки, дважды отвернутые — сначала вниз, а потом опять вверх — у нас в Воронеже носили немногие, но все они как-то уверенно ставили ногу, твердо ступали по земле. Было время твердых людей. Возможно, они мне и нравились. Но хотелось мне бурки. Прошло много лет, прошла вся война, и вот уже после войны случилось так, что я надел специально по моей ноге сшитые бурки. И даже походил в них по комнате, прошелся, поглядывая себе на ноги.
Но прежде надо рассказать историю самих бурок. В Австрии, когда еще шли бои, один из моих разведчиков приволок белую фетровую полость, говорил, что нашел ее в брошенном разбитом доме, не пропадать же, мол, добру зря. Никогда я не притрагивался к чужим вещам, пусть они сто раз брошены. Еда — другое дело, на то война. Как-то уже после войны — стояли мы тогда в Болгарии — начальник связи дивизиона, стариковатый, семейный, признался мне, когда уже было крепко выпито, что есть у него маленькая такая вещица, давно он таскает ее с собой, а стоит она… И назвал баснословную цену. А утром, трезвый, просил меня никому не рассказывать. С тех пор мы не могли смотреть друг на друга: он ненавидел меня за свое унижение, за то, что я знаю.
Был еще у меня телефонист, законченный алкоголик. Перед войной получил он срок — десять лет. Оттуда, из лагерей, попал на фронт. Война стольких убила, а его, по сути дела, спасла. Но после войны, когда мы из Австрии эшелоном двигались по железной дороге, он исчез на какой-то станции в Румынии. Говорили, что были у него золотые монеты, часы… Не знаю. Двадцать суток, пока не пропился окончательно, догонял он свой полк, не спеша. Через двадцать суток в Болгарии его судил трибунал. Поразила меня тогда его опытность. Тихий, отчужденный, стоял он перед столом трибунала, тихим голосом говорил: гражданин прокурор, гражданин начальник… Не «товарищ» — «гражданин»; этого он по прошлому своему опыту не забыл. А мы сидели под деревьями на скамьях, на земле.
За эти двадцать суток он получил десять лет, те же десять лет, что имел перед войной, как будто на войну его отпустили, как на свободу, чтобы потом на тот же срок вернулся в лагеря. Вот — эти двое. Но больше ни про кого из моего взвода слышать не приходилось.
Правда, одно время, когда перешли границу, началось повальное увлечение: велосипеды. И те, кто умел, и такие дядьки, которые сроду велосипеда в глаза не видели, катили по дорогам на двух колесах. Не все же ногами ходить, и так сотни километров ими пройдено. И вот в шинелях, с вещмешками на горбу, с котелками, с лопаткой на боку рулят изо всех сил. И пошли жертвы: то машина в темноте без фар врезалась в колонну, то кто-то сам на машину налетел — неумелого всегда влечет. И это в конце такой войны, когда уже дом близок. Командир нашего полка полковник Комардин, человек непреклонный и в действиях скорый, приказал однажды свалить велосипеды в кучу и давил их тракторами. На том кончилась в нашем полку велосипедная эпопея.
Так вот, повторяю: еда — другое дело. И конечно, оружие.
В Вене я видел подземный склад, где по рельсам катились вагонетки, и была там целая стена ящиков одесского коньяка. На этом складе попались мне сыпучие пакетики: высыпешь в кружку с водой, зашипит, и вот готовая газированная вода. Сознаюсь, поразили они тогда мое воображение, некоторое время мы ими забавлялись.