Помню, во второй половине октября, в одно из воскресений, мне позвонил домой близкий друг, работавший в ИМЭМО. И сказал, что на следующий четверг по требованию горкома назначено партийное собрание, которое работники Отдела науки ЦК КПСС и МГК хотят превратить в шумный проработочный спектакль, настоящий разгром института. Я в это время работал за городом (домой приезжал лишь на выходной) в группе, которая готовила материалы к очередному Пленуму ЦК, посвященному плану и бюджету на следующий год, в той самой группе, в которую неизменно приглашали — до его смерти — и Н.Н.Иноземцева. Я в понедельник рассказал обо всем товарищам, и у нас с А.Е.Бовиным созрел план; попытаться во время намеченного на следующим день первого обсуждения материалов у Брежнева поговорить с ним обо всем этом деле — если, конечно, состояние здоровья Генерального секретаря будет таким, что с ним можно будет всерьез разговаривать.

Во вторник (числа точно не помню, но в память запало, что было это за два дня до партсобрания в ИМЭМО) встреча с Брежневым состоялась, самочувствие его было неплохим, и в конце деловой части разговора мы с Бовиным попросили уделить нам несколько минут, как мы сказали, «по личному вопросу». После этого участвовавшие во встрече Г.Э.Цуканов и Н.В.Шишлин вышли, и мы рассказали Брежневу о неприятностях, которые обрушились на Иноземцева и, видимо, ускорили его смерть, и о том, что на послезавтра намечено партийное собрание, где постараются испачкать и память о нем, а также планируют учинить погром в институте.

Брежнев, для которого, судя по его реакции, это было новостью, спросил; «Кому звонить?» Мы. посовещавшись, сказали — лучше всею, наверное, Гришину, который был председателем партийной комиссии, расследовавшей это дело, тем более что и директива о проведении партсобрания исходила из МГК. Сделав нам знак, чтобы мы молчали, Брежнев нажал соответствующую кнопку «домофона» (как называли аппарат, соединявший его с двумя-тремя десятками руководящих, деятелей; притом трубку брать не надо было, аппарат был оснащен как динамиком, так и микрофоном). Тут же раздался голос Гришина: «Здравствуйте, Леонид Ильич, слушаю вас».

Брежнев рассказал ему, что слышал (источник он не назвал) о том, что какое-то дело было затеяно вокруг ИМЭМО и Иноземцева, даже создана комиссия по расследованию во главе с ним, Гришиным. А теперь по указанию МГК планируется партсобрание в этом институте, где будут посмертно прорабатывать Иноземцева, разбираться с партийной организацией и коллективом. «Так в чем там дело?» — спросил он.

Последовавший ответ был, должен признаться, таким, какого мы с Бовиным, проигрывая заранее все возможные сценарии разговора, просто не ожидали. «Я не знаю, о чем вы говорите, Леонид Ильич, — сказал Гришин, — Я впервые вообще слышу о комиссии, которая якобы расследовала какие-то дела в институте Иноземцева. Ничего не знаю и о партсобрании».

Я чуть не взорвался от возмущения, переполненный эмоциями, открыл рот для реплики, но Брежнев приложил палец к губам. И сказал Гришину: «Ты, Виктор Васильевич, все проверь, если кто-то дал указание прорабатывать покойного Иноземцева, это отмени и потом мне доложишь». И добавил несколько лестных фраз об Иноземцеве.

Когда он отключил «домофон», я не смог удержаться от комментария — никогда, мол, не думал, что члены Политбюро могут так нагло лгать Генеральному секретарю, притом что правду было легко выяснить, разоблачив обман. Брежнев а ответ только ухмыльнулся. Что значила эта ухмылка — не знаю. Возможно, он считал такие ситуации в порядке вещей. С этой встречи мы с Бовиным ушли со смешанным чувством. С одной стороны, были рады, что удалось предотвратить плохое дело. А с другой — были озадачены ситуацией наверху и моральным обликом некоторых руководителей, облеченных огромной властью.

Что касается Фадина и Кудюкина, то они после окончания следствия в 1963 году были без суда (вот так!) помилованы Президиумом Верховного Совета СССР за «помощь, оказанную следствию».

Но я отвлекся. Почему консервативные деятели так злобно, даже яростно обрушились на ИМЭМО? Это совершенно понятно. Когда ставилась задача отвернуться от реальностей, игнорировать их, потому что реальности требовали радикальных перемен в нашей экономике, внутренней и внешней политике, в наших подходах к духовной жизни общества, к окружающему миру, надо было заставить замолчать тех, кто все время о необходимости перемен напоминал. Отсюда гонения на экономистов из Новосибирска и Экономико-математического института в Москве, так же как на молодую, только встающую на ноги советскую социологию, критика, преследования в разной форме немалого числа советских специалистов, ученых. Отсюда и попытки лишить авторитета и влияния, опорочить, по возможности разгромить такой крупный исследовательский центр, как ИМЭМО.

К этому времени, как и двадцать лет назад, творческая общественная мысль могла развиваться лишь в отдельных «оазисах». Мы к этому вернулись. А точнее сказать, с конца пятидесятых — начала шестидесятых годов от этого положения дел так по-настоящему и не ушли. И они, эти «оазисы», стали почти такими же излюбленными мишенями для атак консерваторов от общественной науки, как журнал «Новый мир» для атак консерваторов, от литературы.

Именно по этим причинам у меня ни тогда, ни сейчас не было сомнений, в том, что после ИМЭМО и Иноземцева следующим объектом атак станут Институт США и Канады АН СССР и лично я. Собственно, нападки уже начинались. А в январе 1982 года я узнал, что на Секретариате ЦК меня (за мои статьи) и институт с большим раздражением критиковал М.А.Суслов. Видимо, в аппарате усиленно подбирали ключи…

Я надеюсь, читатель не сочтет за нескромность с моей стороны то, что я причислил к «оазисам» творческой мысли институт, который возглавлял со дня его основания. Понимая всю щепетильность ситуации, все же решусь ниже коротко рассказать об Институте США и Канады. И в этом, мне кажется, есть смысл. Ибо новое политическое мышление, новые экономические и социальные идеи, вошедшие потом в арсенал перестройки, не упали с неба. Они рождались в недрах нашей доперестроечной жизни, в ее проблемах и бедах, разочарованиях и ошибках, в тех размышлениях, которые такой жизненный опыт пробуждал. В том числе и в размышлениях и поисках творческих коллективов, которые я упоминал. К числу их принадлежал и ИСКАН.

И в заключение этого раздела несколько слов о сугубо личном. Как я, такие люди, как я, занимавшие все-таки довольно заметные должности, воспринимали этот всеобщий упадок? И как вели себя в этой обстановке? И ощущали ли тогда и ощущают ли сейчас ответственность за то, что происходило в стране?

Это трудные, даже жестокие вопросы. И, отвечая на них, я возьмусь говорить только о себе одном.

Да, я упадок ясно видел, ощущал, переживал. Хотя понимал далеко не все — это тоже надо иметь в виду. Но ощущение беды было. Меня мучили мысли о том, что будет, до тех пор, пока в качестве возможного преемника не замаячила на политическом горизонте фигура Андропова (а это случилось лишь в 1982 году). Я опасался, что после смерти Брежнева произойдет сталинистский правый переворот.

Нов меру сил там, где мог я старался с этим упадком бороться. Это несколько успокаивало, но уверенности в будущем не добавляло. Предпринимая что-то, и я, и другие, такие же, как я, люди могли надеяться в лучшем случае на уменьшение ущерба, а никак не на выправление дел, выздоровление очень больного общества.

Общую ответственность за то, что происходило, конечно, никто из активно работавших в годы застоя с себя снять не может. Но при этом многое зависит от того, как каждый вел себя в конкретных ситуациях. Здесь различия были очень большие. Не раз я мысленно проводил «переучет» того, что делал в те годы, — и в институте, и как политический эксперт, и в разговорах сегодня сделал бы многое иначе. Но, в общем, оснований для угрызений совести не нашел.

Другой вопрос, что всем, стоявшим на позиции XX съезда, надо было быть решительнее и смелее, не давая себя запугать, не боясь неприятностей (тем более что такими уж страшными они все же не могли быть), лучше понимать, в какую трясину постепенно сползает страна. Смелости не хватило подавляющему большинству (может быть, давила на всех память о прошлом), включая и тех, кто по меркам того времени не был трусом, а в глазах бюрократов даже слыл законченным «очернителем».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: