Он запрятан весьма основательно — на венгерской границе, в глухом сельце Гакове, стоящем на разбитом, давно закрытом для движения большаке Байя — Сомбор. Попал я сюда совершенно случайно, переходил «зеленую границу».
Болгарская машина, на которой мы путешествовали, спотыкнулась у околицы. Полчаса пустого времени. Я вышел размяться и сразу же отметил особый, нежилой вид селения. Из труб карабкались кверху слабые дымки, вдали виднелись толпы крестьян, и все же странная нечистота домов, тишина, столь несвойственная для деревни в утреннее время, отсутствие живности говорили: это особое село, и сельчане здесь также особые. Придорожный часовой в ветхой униформе объяснил мне, что в деревне лагерь для цивильных швабов, главным образом вывезенных из венгерской Бараньи. Я вернулся к машине, захватил табаку — нет лучшего средства, чтобы разговорить подневольных людей, — и подошел к кучке пожилых крестьян.
— Да, они действительно швабы из Бараньи, но они ничего не делали русским. О партизанах они ничего и не слышали, пока те не пришли в села и не начали сгонять их в колонны. Живут здесь уже четыре месяца. Плохо живут. Хуже всего с хлебом. Два века они ели отличный пшеничный хлеб, совсем белый, а кругом все — мадьяры, сербы, буневцы — жрали кукурузу. Сейчас им дают только кукурузные лепешки, даже в праздники. 400 граммов в день — не так уж мало для таких стариков, как они, но какой позор — им, швабам из Бараньи, есть кукурузные лепешки.
Старики горестно трясут кадыками и просят у меня сигарет — вспомнить запах дыма — табаку здесь не дают совсем.
Я смотрю рацион. Не густо, хотя и в три раза гуще пайка в лагерях для наших пленных в Германии. Но швабы объективно рассказывают, что сербы слишком глупы, чтобы создать настоящий лагерь.
— Овощей и картошки можно брать сколько угодно. Иногда перепадет слишком. Работа? Работать приказывают от зари до зари, но сербы слишком глупы — и мы выгадываем часок — другой. Но — хлеб! Хуже всего с хлебом. Нам, швабам из Бараньи, приходится есть кукурузный хлеб!
Подходят женщины — некрасивые, голенастые. Складывают руки на животе, начинают жаловаться все разом.
Опять поминается кукурузный хлеб. Нет писем от мужей. Много месяцев. Оказывается, что мужья в эсэсовских дивизиях, и я вежливо развожу руками.
Отделяю группу женщин, шепчусь с ними. Прежде чем отвечать, они осторожно озираются по сторонам. В лагере нет никакого регламента, но пленные всегда понимают, что по регламенту, а что — нет. «Это» безусловно — не по регламенту. Часовые не обидятся, если узнают о жалобах на питание.
— Ваши наших хуже кормили.
Но хотя «ваши» и делали это с «нашими» женщинами, все равно, «это» — вне регламента.
Мне показывают женщину двадцати восьми — тридцати лет. Неделю тому назад партизанский дитер пытался подговорить ее на «это». Она упиралась. С нее стащили юбку, усадили ее в большую лужу, посреди деревни, собрали всех швабов — для примера. Женщины горько плачут. Старики, стоящие в отдалении, печально качают головами.
Подходит комиссар лагеря, молодой парень в гетрах. Да, факт, позорящий нашу честь, действительно имел место. Весь личный состав охраны уже сменен. Виновные пойдут под суд. Сейчас мы вводим новые порядки — никаких побоев, никаких несправедливостей, но они будут получать положенные четыреста граммов кукурузы и не будут душить казенных кур в амбарах.
И мы крепко жмем друг другу руки.
Здесь же стоит рядовой партизан. Он смотрит на меня с явным неодобрением. На немцев — так, как глядят на примелькавшуюся скотину: без внимания, без уважения. Еще долго будет ущерблять партийный интернационализм югославов этот ленивый, спокойный, выработанный взгляд.
В деревне живет несколько сербских семей. Они используют немцев как рабочую силу. Очень довольны своим положением.
Много позже я прочел в газете, что выборы в Таковский одбор дали партизанам девяносто восемь процентов голосов — наиболее позитивный вотум во всей Воеводине.
Бригада Месича
На белградском шоссе нас обогнала длиннейшая колонна — новенькие «студебеккеры», «доджи», отчаянно воняющие масляной краской.
И солдаты, сидевшие в машине, также были новенькие, свежеиспеченные. Их свежие шинели и кирзовые российские сапоги странно диссонировали с цыганской пестротой партизанской униформы. Откормленные розовые рожи говорили о долгих месяцах сытого казарменного житья, о горах каши, о контроле над кладовщиками, о тучных караваях — ешь, сколько влезет!
Это была бригада Месича — Марка Месича, бывшего усташского подполковника. В 1941 году на Смоленщине была разгромлена 1–я усташская дивизия — гвардии Павелича. Комполка Месича взяли в плен. В лагере ему предложили формировать воинскую часть из пленных и перебежчиков — словенов из немецких горнострелковых дивизий, истриан из 8–й итальянской армии, усташей, немногочисленных эмигрантов коминтерновцев. Параллельно создавались две очень различные армии — удивительная партизанская полубанда, полусонм и регулярная часть Месича, с усташским командным составом, с нелюбовью ко всяческим «агитаторам», со скверным душком поганой отсталости балканской кадровщины. Воевала бригада плохо. В конце 1944–го под Чачком неожиданно дала дезертиров и перебежчиков.
Начальник ОЗНА 23–й дивизии сокрушенно рассказывал мне, что Месича уже дважды вызывали на «беседу» — чтоб не бегал от немцев — и что на него уже «заведено дело».
В бригаде был перманентный конфликт между партизанскими комиссарами и усташами — строевыми командирами. Уже перед самым моим отъездом у бригады, в наказание за трусость, отобрали большую часть автопарка (машин у бригады было больше, чем у всей югославской армии).
Самостоятельность
Англо — американская помощь партизанам начинается в 1943 году. Когда мы пришли в Сербию, мы увидели очень небольшое число солдат в союзнической униформе. Даже комиссар корпуса Тодорович щеголял в итальянском офицерском мундире — отличного сукна. В английском ходили главштабисты. Автоматы «бренгал» (в 1945 году их отложили — вышли боеприпасы). Всеобщее недовольство мизерностью помощи и тем, что у Михайловича еще сидит американская военная миссия.
В октябре 1944 года у одного из бесчисленных стандартно бетонных памятников Неизвестному солдату я разговаривал с майором — командиром бригады. Очень молодой человек, бывший капитан 2–го класса югославской армии, позже рядовой главштабист. Он рассказал мне о первом официальном появлении перед Главным штабом миссии Корнеева. Дело было на концерте партизанской самодеятельности; в переполненный зал вошли русские. Овация. Зашедший вместе с Корнеевым англичанин хронометрирует срок аплодисментов. Это замечает главштабистская молодежь. Английская и американская миссии получили равные (по продолжительности, а не по силе) порции аплодисментов.
Во время одного из наступлений немцев Главный штаб был окружен немцами и более месяца грыз конину. Вместе с ним грызла конину американская миссия. Ее руководитель, кажется генерал Барнес, посоветовал Тито капитулировать. Тот от — правил его «к моим пролетерам» — справиться об их мнении. Пролетеры отправили Барнеса к «эбеной майка». Позже, на банкете, Барнес поднял тост за армию, которая не капитулировала в положении, в котором капитулировала бы всякая другая армия.
Черчилль послал в Югославию сына — полковника. Отнеслись к этому примерно так же, как московские рабочие относились к печатанию в «Британском союзнике» портретов виндзорских филантропических королевн. Полковнику приписывали пожар в самолете, на котором погибло несколько крупных деятелей хорватского ЦК, а он остался цел. Шепоток «Интеллидженс сервис» следовал за ним так же, как и за большинством англичан. К американцам относились намного лучше.
Жители Белграда жаловались, что союзники бомбили жилую часть города.
Нелюбовь к союзникам уменьшалась сверху вниз, но и внизу была достаточно велика. В Сербии это сочеталось с русофильством, в Далмации и Триесте — со слишком близким знакомством с оккупационными войсками. Триест и Корушка только подлили масла в огонь. В 1945 году завезли в Югославию тридцать тысяч метров мануфактуры. Реагирование населения? Четники предполагали, что им на выручку придет генерал Живкович с тридцатью тысячами. Партизаны весьма прислушивались к таким слухам.