Как-то летом, в деревне, бабушка сказала ей, что маме пришлось многое пережить, когда их бросил непутевый Сонин отец, а потом натерпелась мама и от второго, постоянно пьющего мужа, Сониного отчима. И однажды ночью мама, спрятав Соню под шалью, убежала, как была, в ночной рубашке, спасая дочку от занесенного над нею ножа. Вот и снится Соне этот нож и этот побег… Рассказ бабушки бередил давно забытую боль, но память не возвращала ей тех чудовищных, уже поблекших и сгладившихся, как старый шрам, событий. Да и не в событиях было дело, а в страдании, которое несли ей ночные ощущения — этот зловещий трепет, эта загнанность под прицелом враждебно ликующего меча и захватывающее дух падение, которое могло означать только то, что на завтра нет надежды…

Соне не хотелось просыпаться…

— Не могу разбудить!

Соня слышала досаду в словах матери, но смысл их едва ли доходил до нее, словно произносились они в ином измерении, на недоступных ей частотах.

И вдруг в ее сознание ворвался вкрадчивый, неприятный голос недавно появившегося в их доме чужого человека, нового ее отчима:

— «На заре ты ее не буди, на заре она сладко так спит…» Просыпайтесь, барышня, школа не будет вас ждать, а ночник пора потушить, иначе наши карманы иссякнут, не успев наполниться…

Он будто шутил, но шутки его не веселили. Задевало, что он бесцеремонно подтрунивает над ней, и это старомодное обращение — барышня, которое звучит как издевательство, и странная манера по любому поводу вспоминать о расходах и одновременно цитировать стихи. Нет, она никогда не привыкнет к нему, не сможет его полюбить… За что же, за что судьба так немилостива к ней, ведь им так хорошо жилось вдвоем с мамой?..

Соня понимала: мама намучилась с двумя прежними мужьями, ей, как и всем на свете женщинам, хотелось ласки, опоры, и она старалась убедить дочку, что им необыкновенно повезло с дядей Колей, Николаем Тихоновичем, который не пьет, и не курит, и хорошо зарабатывает, и человек солидный, образованный, эксперт, к тому же поэтическая натура…

Мама вся расцветала, и лицо ее озарялось мягким сиянием, словно на нее спускалась небесная благодать, когда Николай Тихонович, закатывая глаза и старательно складывая толстые губы трубочкой, напевно и торжественно читал:

О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!

В такие минуты мама, как робкая ученица перед любимым учителем, затихала в тайном восторге и не замечала ни ее присутствия, ни телефонного звонка, ни посвистывания закипающего на плите чайника. Она слушала проникновенно и преданно.

Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность…
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность.

Сонечка тоже любила поэзию, знала наизусть немало стихов и даже сама пробовала сочинять, но она полагала, что нескромно навязывать другим свое сокровенное. И в том, что, сидя на кухне над грязной тарелкой с только что съеденной котлетой или голубцами, Николай Тихонович актерствовал, словно выступал на сцене перед зрителями, Сонечка усматривала что-то надуманное, неестественное, лживое, и это отталкивало ее от отчима.

Ей казалось, что сейчас, когда жизнь ломается и перестраивается в еще неясную и пугающую всех новизну, немолодому уже человеку следовало у того же Федора Ивановича Тютчева выбрать не «Последнюю любовь», а, скажем, «Новый век». Там есть строки, которые и через сто сорок лет волнуют так, будто написаны сегодня:

Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.

Только божий избранник, думала Сонечка, дарованным ему божественным огнем может через века освещать путь и просветлять во тьме души, надо только уловить его пророчество:

Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит…
И сознает свою погибель он,
И жаждет веры — но о ней не просит…

Если бы Николай Тихонович искал в стихах утешение, поддержку, Соня многое могла бы ему простить, но отчим декламировал, будто со стороны поглядывая на себя, хорошо ли смотрится, а это было мерзко, пошло.

Как бы ни раскачивался и ни взрывался мир вокруг, в душе Николая Тихоновича умещались лишь колебания его собственного мирка, ограниченного успехами в делах непонятно какой и чего экспертизы, домашним уютом и денежным благополучием. Он и маму-то, пожалуй, не полюбил, а скорее, прибрал к рукам, потому что вкусно готовит, старательно ухаживает за ним и подобострастно внимает каждой изреченной им нелепице.

Царствование Николая Тихоновича в доме не допускало вмешательства. Сонино мнение о стихах никого не интересовало и было бы вопиюще неуместным. Да она и не стремилась к близкому общению с преподобным дядей Колей, она не сомневалась, что не будет понята, и, значит, довольно ее молчаливого присутствия за столом исключительно ради спокойствия мамы.

— Соня! — строго сказала мама. — Ты перестала считаться с нами. («С нами»!.. Господи, а с ней-то кто же считается?!)

Накануне вечером, после унижения и предательства, которые ей пришлось испытать в школе, она просто изнемогала от усталости и признания своей никчемности. Почему она не может постоять за себя? Почему над ней вечно издеваются и смеются? Почему Лина, с которой они столько лет дружили, отказалась от нее, а вчера и вовсе сбежала, думая прежде всего о себе? И Борис, она так преклонялась перед ним за его знания, ум, воспитанность, он-то почему промолчал, не желая разделить ее беду, а последовал за Линой, только она, одна-единственная и нужна ему?..

Соне так хотелось остаться наедине со своим несчастьем, прочувствовать и оценить его, но ей не принадлежало в собственном доме ничего, даже темного угла.

В их однокомнатной квартире рядом с мамой вместо нее расположился отчим, а она притулилась в кухне на крохотной кушетке. Пока они не поужинают, не приготовят еду на завтра, не соберут со стола, она не может лечь.

Сонечка чувствовала, что глаза набухают от накопившихся слез, но поплакать, чтобы облегчить душу, ей было негде, и никому, ни маме, ни тем более отчиму, нет до нее дела.

Мама теперь смотрела на нее как бы из-за спины Николая Тихоновича, и это мешало ей увидеть синие круги под печальными глазами дочери и ее поникшую к полуночи голову.

Окунаясь в дрему и невероятными усилиями выныривая из нее, Сонечка слышала тоненький голосок отчима, никак не соответствующий его объемному телу: «Я встретил вас — и все былое в отжившем сердце ожило…»

Играть на гитаре Николай Тихонович не умел. Но принес ее в роскошном кожаном чехле, с бантом, как у первоклассницы. Всякий раз, когда отчим снимал инструмент со стены, повторялось одно и то же. Короткими толстыми пальцами он картинно перебирал струны, брал несколько заученных раз и навсегда аккордов и исполнял всего лишь один куплет романса. Потом по-детски пояснял, что не в состоянии исполнить романс до конца, потому что ускользнуло прежнее настроение. Принимался за другой романс, но настроение снова менялось, и тогда утомительно нудное представление продолжалось стихами.

— Соня! — снова незнакомым сердитым голосом позвала ее мама. — Вставай! Николай Тихонович опоздает на ответственное совещание!

Раньше мама никогда так нервно не разговаривала с ней. И, заражаясь от мамы нервозностью, Соня почти выкрикнула:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: