— Как выпьет, так правду ищет, — таинственно шептал на ухо Ванюшке Купчик.
А котельщик приставал к окружающим с вопросами, бил себя кулаком в обнаженную волосатую грудь и заливался горькими слезами.
— Существуем, — соглашался с ним, часто моргай больными глазами, совершенно лысый и безбородый, со сморщенным лицом тряпичник Младенец, одетый в мешковидные шаровары и на босу ногу подвязанные бечевками галоши.
Жаловалась на душившую всех дороговизну худощавая, с нездоровым румянцем на впалых щеках солдатка Стеша. Ей что-то отрывисто и неразборчиво отвечал, харкая на панель кровью, отец Катюшки, такелажник с судостроительного завода.
— И-и-и, родимые, — звучал мягкий голос сгорбленной, хилой Иванихи, тетки Типки Царя. — Господь терпел и нам велел...
— Дураки, потому и терпим, — спокойно и рассудительно откликался на Иванихины слова худощавый, в очках, с короткой русой бородкой механик Максимов из типографии Вольфа.
Ванюшка видел, что Максимова слушали все очень внимательно и потом, после его ухода, в один голос говорили, что несдобровать механику за слишком смелые слова.
— Бог не выдаст, свинья не съест, — уверенно цедил сквозь зубы белокурый и кудрявый Володя Коршунов, залихватский плясун и гармонист, работавший на кожевенном заводе. — Всех не пересажают.
Тяжело шаркая, подходил к собравшимся заросший рыжей бородой, косматый, саженного роста грузчик, прозванный за нелюдимый характер и буйный нрав Чертом. В широченных холщовых штанах и длинной неподпоясанной блузе, сквозь дыры которой просвечивало голое тело, он, как верста, возвышался над всеми окружающими.
— Черви земные! — вопрошал он глухим рокочущим басом. — Кого осуждаете? — Иных слов, кроме божественных и ругательных, он не признавал.
— Грешны, отче! Грешны! — лебезил возле него весельчак и говорун отец Фроськи, слесарь с завода Берда Егор Зубарев. Намекал он на всем известную наклонность бывшего дьякона-расстриги Черта громогласно обличать неугодных ему людей в разных пороках. Всегда угрюмый, Черт глядел на окружающих дико и мрачно из-под густых огненных бровей. Размашисто перекрестив Зубарева, он протягивал длинную жилистую руку и рокотал:
— Соломон! Одолжи на шкалик... Душа горит... — Внезапно (было это при Ванюшке) подхватив стоявшего рядом Кузьку за шиворот, Черт высоко поднял его над землей и, дико вращая белками опухших, воспаленных глаз, заревел: — Р-р-расши-бу-у!..
Все, даже взрослые, шарахнулись в сторону, но, к великому изумлению Ванюшки, вперед бесстрашно выскочила Фроська и, топая ногами, закричала во все горло:
— Дурак! Острожник! Отпусти!
У Ванюшки замерло сердце. Взрослые молчали. Поставив на ноги Кузьку, Черт с ухмылкой, заложив за спину руки, повернулся к Фроське, громадный и дикий, забавляясь ее яростью. А Фроська не отступала ни на шаг, продолжая ругать Черта.
— Уйди, пигалица! — грозно попросил Черт, начиная сердиться. Лицо у него побагровело.
Кто-то из взрослых, схватив Фроську за рукав, втолкнул в подъезд. Ушел домой и Ванюшка, по-прежнему испуганно оглядываясь на Черта.
Мужество Фроськи заставило Ванюшку взглянуть на нее по-другому. Фроська оказалась храбрее любого мальчишки на дворе, даже Царя.
— Нагулялся, Якунькин-Ванькин? — спрашивал дед, когда Ванюшка появлялся на кухне чайной «Огонек».
Спокойно примащивался Ванюшка в углу за колченогим столом у буфета, где можно было, не мешая никому, заниматься своими делами.
— Проголодался? — спрашивала мать, и перед Ванюшкой на столе появлялась тарелка с кушаньем.
В сумрачном, душном от пара и чада помещении кухни, весело пофыркивая, кипела вода в объемистом медном кубе, вмазанном в плиту; стрекотал в углу у наружной стены вентилятор; теснились застланные желтой клеенкой столы, за которыми харчевали, обедали и ужинали, постоянные «дешевые» посетители. Ванюшкин дед уже знал их наперечет, величая по имени-отчеству, рассыпая при этом скороговоркой свои прибаутки и шутки, до которых он был большой охотник.
— Петрович! — кричали ему в замасленных блузах чумазые говорливые мастеровые. — Чем кормить-то будешь?..
— Поешьте рыбки — будут ноги прытки! — отвечал, не задумываясь, дед, поблескивая стеклами очков и поглаживая свою черную бороду. — А если в кармане негусто, кушайте водичку с капустой!
— Хо-хо-хо-хо! — дружелюбно смеялись мастеровые, шумно рассаживаясь за столами и гремя стульями. — Нам что погуще да пожирнее.
Дед суетился у огромной плиты, где стояли луженые медные баки, кастрюли, пахло жареным мясом, кислой капустой, луком, еще чем-то острым, но сытным и приятным. Ловко орудуя объемистой поварешкой и большим кухонным ножом, дед без задержки отпускал подбегавшим половым обеды и порционные закуски. Тут же рядом, за стеклянной стойкой буфета, помогала ему мать Ванюшки. Чуть в стороне, за низкой дощатой перегородкой, звенела посудой рябая говорливая судомойка Аксинья.
Из кухни, за портьерами дверного пролета, виднелся большой светлый зал, уставленный столами под белыми скатертями; рядом с ним зал поменьше и бильярдная, где полновластно командовал хромой маркер Терентий.
— Ну, как дела, Ивашка? — дружелюбно спрашивал маркер Терентий, когда Ванюшка появлялся в малом зале или в бильярдной.
— Ничего! — бодро отвечал Ванюшка, заглядывая по пути в большой зал, где за чайным буфетом хозяйничал круглолицый, с наголо обритой головой и мохнатыми бровями компаньон Ванюшкиного деда Дерюгин; был он уже в летах и обладал нелюдимым характером.
В обоих залах почти всегда было шумно и людно, особенно по вечерам и в праздничные дни. Желтый махорочный дым густыми волнами застилал прокоптевший потолок. Стоял многоголосый гомон, звон посуды, бранные выкрики. Ловко лавируя между столами, с подносами и чайниками в руках носились половые.
В малом зале всю стену занимал огромный электрический оркестрион, на коричневом фронтоне которого крупно выделялась золотистая надпись: ЮРИЙ ГЕНРИХ ЦИММЕРМАН. Над надписью находился резной дубовый балкончик, на котором стоял подвижной деревянный человечек в шелковой красной ермолке и в синем шерстяном костюмчике. Половые звали этого любопытного человечка Михелем. А Ванюшка думал, что он и есть Юрий Генрих Циммерман.
Терентий наблюдал за оркестрионом, вытирал с него пыль, включал. Тогда словно гром вырывался из обширного музыкального ящика. Рассыпались серебряной трелью колокольчики, гулко звенели литавры, лились одна за другой музыкальные мелодии. А неугомонный Михель закатывал глаза, в такт музыке разводил руками и топал ногами, обутыми в черные с острыми носами лакированные ботиночки. При этом он курил, поднося к своим розовым губам длинный черный мундштук, в который Терентий часто вставлял свою цигарку или папироску.
— Пляши, немец! Крой, Матвей, не жалей лаптей! — переиначивая имя Михеля, кричали загулявшие посетители, сами прихлопывая в ладоши и притопывая.
Когда замолкал оркестрион и в чайной становилось не так шумно, Дерюгин молчаливо, выразительным жестом указывал кому-нибудь из половых на стоявший в углу на подставке возле буфета граммофон. Тот быстро подскакивал к граммофону, гремя ключом, заводил. И из глубокой пасти широченной трубы шумно, как река в половодье, текла любимая посетителями песня:
Порой чей-нибудь хмельной голос тоскливо и с неуемной силой вопил на всю чайную: «Верно-о!.. Божеская правда!.. Истерзанный!..» Грохотали, падая, стулья. Звенела сорванная со скатертью посуда. «Скандал!» — волной проносилось по чайной. Кто-то из посетителей, яростно сверкая глазами, уже бил окружающих, крушил и ломал все, что попадалось под руку.
Начиналась драка. С трудом половые выволакивали скандалиста на улицу, и в чайной снова восстанавливался порядок.