На твердой земле
Уроки нам и другим
Не помню, сколько прошло времени. Возможно, что год, а может быть, месяц… Календарей не было. Время тогда было трудно измерить. Его течение потеряло равномерность. Когда удавалось выменять, скажем, старый гимназический мундир на сало «шпек», дни глотались залпом. Другие, сухомятные, дни тянулись, как недели, — долго и голодно. Распорядок суток стал совсем иным. Прежде центральным пунктом дня, укоренившимся часом сбора всей семьи был обед — торжественная еда, таинство, церемониал принятия пищи, трапеза, и весь день отмеривался «до обеда» и «после обеда». Теперь обеда как такового часто не было. Ели, когда было что есть. «Давайте подзакусим», — говорила тогда мама.
И ели на ходу, как на вокзале, стоя, так как было страшно вступить в общение с ледяным стулом. В комнате было студено, и каждый инстинктивно скупился уделить собственный нагрев бездушному предмету…
Мы двигались, сторонясь холодных вещей. Вещи хватали наше тепло. Установили дежурство истопников. Утром дежурный, кляцая зубами, выползал из-под горы одеял и портьер. Реомюр стыл на четырех. Дежурный прыгал в неуютные валенки и растапливал печку-«буржуйку». Печурка кратковременно распалялась. Вместе с Реомюром поднимались все обитатели нашей квартирки. Буфет стоял — душа нараспашку. Он был гол и пуст, хоть в кегли играй, то есть хоть шаром покати. Мы ели пресную кашу из тыквы и пили арбузный чай с сахарином.
Мама теперь служила в музыкальной школе. Но занятия ввиду отсутствия помещения происходили у нас. Ученицы пихали валенками педаль. Костенеющими пальцами они тревожили простывшее нутро пианино. Мама в шубе и перчатках ловко поднимала из-под их пальцев западавшие клавиши.
Ко мне тоже приходила ученица. За фунт мяса в месяц я обучал некую великовозрастную и дебелую Анюту Коломийцеву грамоте и счету. Фунт мяса доставался мне нелегко. Я узнал, почем фунт лиха… Ученица моя упрямо не доверяла буквам. Она руководствовалась больше собственными догадками. Ей надо было, например, прочесть слово «Нюра».
— Ны и ю — ню, — читала она, — ры и а — ра… Получается Анютка! — радостно заключала она.
В другой раз одолевали мы слово «сапоги».
— Сы и а — са, — карабкалась по слогам Анюта, — пы и о — по, значит — сапо… Теперь гы и и — ги…
— Ну, что вместе получается? — спросил я.
— Валенки, — сказала Анюта.
По дороге туда
Там, за горами гóря,
солнечный край непочатый.
После урока мы с Оськой шли собирать солому, чтоб протопить немного голландку. Пользуясь ее быстротечным теплом, ставили тесто для хлеба. Мы по очереди месили опухшими сизыми руками тягучую мякоть квашни. Для этого дела необходимо было ожесточение, и мы представляли себе, что мнем кулаками ненавистный живот врагов революционного человечества, от Уродонала Шателена до адмирала Колчака.
Вечерами все скоплялись у стола. Электричества не было. Лампочку-ночник зажигали только по воскресеньям, и это бывал действительно светлый праздник. Будни освещались коптилкой. Фитилек, скрученный из ваты, опускался в чашку с постным или деревянным маслом. На его конце жил шаткий огонек. Комната заполнялась черными ужимками теней.
Тетки подвигали лампочку к себе. Тетки сидели в ряд, строгие и слегка потусторонние. Лампочка немножко светила на их лики. «Учледирка» напоминала богородиц в пенсне. Тетки читали вслух. После они разговаривали о красивом прошлом и разрушенной жизни.
— Боже мой! Какая красивая была жизнь! — вздыхали тетки. — Концерты Собинова, альманахи «Шиповник», пятнадцать копеек фунт сахару… А теперь?!
— Тетки! — говорил я голосом главного мужчины из темного угла комнаты, где происходила у нас Швамбрания. — Послушайте, тетки! Я же раз навсегда просил, чтоб вы контрреволюцию агитировали про себя, а не вслух. Мне, конечно, с гуся вода и чихать… Но вбивать несознание в маленьких…
И я, подойдя к столу, указывал глазами на Оську. Я с некоторой поры ощущал себя стремительно повзрослевшим. Ответственность за дом не только не давила меня — она вздымала. Я чувствовал, что складнее стал думать, что легче стали подбираться нужные слова, что тверже я стал знать многое. Без страха и упрека смотрел теперь я в глаза действительности. Соломенная повинность, ознобленные пальцы и каша из тыквы не омрачали меня. Отсутствие календаря, еда на ходу, жизнь в шубах — все это придавало нашей жизни временный, вокзальный, проездной характер. Но это не было очередным блужданием швамбран. Жизнь перемещалась в ясном направлении. Только дорога была непривычно трудной.
— Мама, не огорчайся, — говорил я матери в дни, когда не было чечевицы, керосина и писем от папы. — Не надо киснуть, мама. Ты возьми и воображай, будто мы каждый день долго едем через всякие пустыни и разные тяжелые горы… Едем в новую страну… прямо необыкновенную…
— Куда едем? — безнадежно говорила мама. — Опять ваша Швамбрания?
— Да не в Швамбрании это, мамочка, а факт, — убеждал я. — Это ничего, что вот у нас коптилки, и солому таскаем, и что руки поморожены… Правда, мама… Помнишь, у нас были неподходящие знакомые Клавдюшка, Фектистка? Им ведь жилось всю жизнь в сто раз плоше, чем нам сейчас немножко. Это, мама, нечестно даже было бы, если бы нас сразу так шикарно доставили туда. И так мы уж больно пассажиры какие-то… А тетки — это прямо зайцы, которых высадить надо бы. Вот папа — это дело другое. Хоть я очень соскучился, но это правильно, что он на фронте.
— Вы слышите? — ужасались тетки. — Боже мой! Воспитывали их, гувернанток нанимали — и что же! Чекисты какие-то растут!
А я мечтал. Вот вернется Степка. Я пойду ему навстречу в заплатанных валенках, с прелой соломой в руках.
«Здорóво, Степка, — скажу я. — Дай пять… (Только не жми, а то у меня руки отекли…) Вот видишь, Степка, я теперь главный мужчина в доме и запретил контрреволюцию с теткиной стороны. Немножко проголодался, но это ничего. Буду есть тыквенную кашу до победного конца».
«Молодец парень, — скажет мне Степка, — хвалю за сознание. Держись. И каша — хлеб».
«Но мне обидно ехать пассажиром, — скажу я, — я хочу матросом!»
«Будь! — скажет Степка. — Будь матросом революции».
Тут мечты обрывались, как лента в кино. Как стать матросом революции, этого я не знал. И мама бы не пустила…
Герой желудочного происхождения
Однако Швамбрания продолжалась. В пространстве она не сократилась, хотя времени занимала теперь много меньше. Затем швамбран постиг тяжелый удар. В наше отсутствие мама ухитрилась сменять у вокзала на четверть керосина… ракушечный грот вместе с узницей его — Черной королевой, хранительницей В. Т. Ш. Так бесславно погибла она для нас. Мы пережили получасовое отчаяние. Солнцу Швамбрании грозил закат. Но зато вечером зажгли лампу.
Швамбранская игра в то время сводилась главным образом к воображаемому обжорству. Швамбрания ела. Она обедала и ужинала. Она пировала. Мы смаковали звучные и длинные меню, взятые из поваренной книги Молоховец. На этих швамбранских пиршествах мы немножко удовлетворяли свои необузданные аппетиты. Но сахарный фонд Швамбрании убывал только по праздникам. Главным поваром Швамбрании был Жорж Борман. Его мы взяли со старой рекламы какао и шоколада. Жорж Борман был последним героем Швамбрании. Это был герой чисто желудочного происхождения. Никакого нового заблуждения он уже не мог состряпать.
Вообще в Швамбрании наступила эпоха упадка. Но случайные обстоятельства дали толчок новому расцвету государства Большого Зуба. Эти обстоятельства жили в большом заброшенном доме на нашей улице.