Что же касается глобуса, то мы давно поняли его истинную пользу и назначение: это не откровение, а просто наглядное учебное пособие.
Шар вращается. Проплывают океаны, проходят материки. Швамбрании нет. Нет и Покровска. Он переименован в город Энгельс.
Я был недавно в Энгельсе. Я ездил поздравить Оську-отца. У него дочка. Когда я в Москве получил это известие, мною овладел, каюсь, приступ былого швамбранского тщеславия. Я придумал высокопарное надколыбельное слово, приготовил речь. (О беглянка из Страны Несуществующего! О дочь швамбрана!..) Я заготовил ряд пышных имен на выбор: Швамбраэна, Бренабора, Деляра… Но вот пришло письмо от Оськи:
«Довольно! Довольно мы наплодили с тобой несуществующих ублюдков. Дочка у меня настоящая, и никаких швамбранцев и кальдонцев. Извини меня, но я назвал ее Натуськой. Будет, значит, Наталья. С братским приветом. Ося.
Кстати, если есть возможность достать в Москве материал на пеленки, купи какого-нибудь там полумадама».
Тут же была приписка Оськиной жены:
«Господи! Ответственный работник, диаматчик, Беркли и Юма прорабатывает, никогда ни одного тезиса не спутает, а вот вместо мадаполама — полумадам пишет».
И я снова посетил дом в Покровске. Мы сидели в той самой комнате, откуда двенадцать лет назад я вышел походкой главного мужчины. В шахматном столике лежала дублерша нашей знаменитой королевы. На крышке пианино я отыскал царапины, полученные в Тратрчоке…
Полугодовалая Натка таращилась кругло, розово и уже осмысленно. Я подарил ей погремушку: маленький глобус на длинной ножке.
Седой папа вернулся из штаба санпохода. Мама отзанималась с приходящими ликбезницами. Семейный натопленный вечер густел в комнате. И к ночи приехал из Саратова Оська. Он был курчав, хрипл и мужествен.
— Здорово, Леха! — закричал Оська. — Еле выдрался. Утром по судоремонту, днем в техникуме читал. Потом в райком! Сейчас с актива водников. Доклад делал об испанской революции. Ну, как Натка?
Я произнес прочувствованное надколыбельное слово, приветствие, речь.
— О ты, — говорил я, — ты, которая… — говорил я.
— Ну, хватит, — сказал Оська, закуривая, — хватит петь эти самые гамадрилы.
— Оська, — воскликнул я, — пора уже знать: не гамадрилы, а мадригалы!
— Тьфу! — сплюнул Оська. — Осталась дурацкая путаница с детства… Кстати, Леля, разъясни, пожалуйста, мне раз навсегда: драгоман и мандрагор — кто из них переводчик и кто — ягода?
Потом я читал нашим «Швамбранию». Это было не совсем обыкновенное чтение. Герои повести вторгались в изложение. Они громогласно обижались и торжествовали, дополняли, опровергали, ссорились с автором и прощали его. А Натка совала в рот свой глобусик. Потомок швамбран, она потрясала маленькой гремучей булавой.
— Я буду официален, товарищи, — сказал Оська. — Книга справедливо свидетельствует, что мы были никчемными и солидными дураками. Автору удалось разоблачить всю беспочвенность подобных мечтаний. Но он, к сожалению, не избежал мелкобуржуазной расплывчатости в отдельных характеристиках. Зачем, разоблачая никчемность и беспочвенность швамбранских мечтаний, ты как будто допускаешь перегиб… Ты хочешь лишить современность права на мечту. Это неверно! Надо это оговорить. Я сейчас…
И Оська вывернул на стол содержимое своего портфеля. Книги и тетради выползли, трепыхаясь, на стол, как рыбы из кошелки. Среди них я увидел маленькую записную книжку «Спутник коммуниста» и вспомнил покойного Джека, Спутника Моряков.
— Вот, — сказал Оська, открывая свой блокнот. — Вот что я здесь записал: «И если скажут: ну какое нам дело до всего этого, ведь мы для поддержания нашего энтузиазма не нуждаемся ни в какой иллюзии, ни в каком обмане… Это великое наше счастье. Но следует ли из этого, что мы… не нуждаемся ни в какой мечте? Класс, имеющий силу в своих руках, класс, действительно в трудовом порядке изменяющий мир, всегда склонен к реализму, но он склонен также и к романтике». Тут, понимаешь, надо разуметь под этой романтикой то же, что Ленин разумел под мечтой. И это больше не недостижимая фантастическая звезда, это не утешающая химера. Это просто самый наш план, самая наша пятилетка и дальнейшие сверхпятилетки. Здесь проявляется наше стремление сквозь все препятствия двигаться вперед. Это тот «практический идеализм», о великом наличии которого у материалистов говорил Энгельс в ответ на упреки узких материалистов в «узости и чрезмерной трезвости». Вот о чем надо было сказать, — закончил ученый Оська.
— Оська, — сказал я смиренно, — в книге много ошибок. Я сам это чувствую, но не умею еще исправить их. И не торопи меня. Все это надо пережечь в себе. Мне уже самому горько быть Джеком, спутником коммунистов. Я не хочу быть спутником, Оська! Я хочу быть матросом и буду им, даю тебе слово как брату, как коммунисту, как сказал бы я Степке Атлантиде.
Мы долго говорили потом с Осей. Дом улегся. Наши молодые жены одиноко стыли на креслах, составленных во временные ложа. А мы разговаривали шепотом, от которого першило в горле, как от воспоминаний. Последним парадом провели мы героев повести. Мы устроили как бы перекличку нашего класса «А».
— Алипченко Вячеслав! — вызывал я.
— Умер от тифа, — отвечал Ося.
— Алеференко Сергей? — спрашивал я.
— Секретарь парторганизации пристани, — отзывался Ося.
— Гавря Степан, по прозвищу Атлантида!
— Убит на Уральском фронте.
— Руденко Константин, по прозвищу Жук!
— Ассистент по кафедре аналитической механики.
— Лабанда Владимир!
— Инженер-кораблестроитель.
— Мартыненко, по кличке Биндюг!
— Раскулачен и сослан.
— Новик Иван!
— Директор МТС.
— Мурашкин Кузьма!
— Старпом парохода «Громобой».
— Портянко Аркадий!
— Ученый-ботаник.
— Федоров Григорий!
— Красный командир.
— Шалферов Николай.
— Погиб на хлебозаготовках.
Утром отец повез меня за город похвастаться новой больницей. Город был неузнаваем. На месте, где земля закруглялась, простирался прекрасный Парк культуры и отдыха. Пустырь, оставшийся после разрушения швамбранского дворца Угря, застраивался домами Мясокомбината. Пробегал автобус. Торопились на лекции студенты трех вузов. На бывшей Брешке выросли большие дома. Аэропланы реяли, рокотали над городом, но я не видел задранных к небу голов. Строились новый театр, клиника, библиотека. На горе красовался великолепный стадион.
Я вспомнил, что слышали швамбраны в Чека:
«И у нас будут мускулы, мостовые и кино каждый день…»
Пока сказка сказывалась, дело делалось.
Больница ослепила меня блеском окон, полов, инструментов.
— Ну что, — говорил папа, наслаждаясь моим восторгом, — было в вашей Швамбрании что-либо подобное?
— Нет, — признавался я, — ничего подобного не было.
Папа торжествовал.
Перед нашим отъездом в Москву мама извлекла из семейного архива в чулане большой щит с гербом Швамбрании: Королева, Корабль, Автомобиль и Зуб… Когда-то этот герб был разбухшей щитовдной железой ребяческой мечтательной секреции, как сказал бы папа.
Щит с гербом Швамбрании красуется теперь у меня в комнате. Он враждует с глобусом, круглым символом всего земного. Щит Швамбрании прибит над дверью. Он ехидно и весело напоминает со стены о наших заблуждениях и швамбранском плене. Так, по преданию, повесил князь Олег свой щит на вратах Царьграда: дескать, помни, греки! Знай наших!.
Помнить же о Швамбрании полезно. Их еще немало ходит среди нас, тайных швамбран, которым не по вкусу хлеб насущный, и они прячут под подушку ложку в надежде, что приснится кисель…
Но вот глобус полностью обернулся. Швамбрании на нем не обнаружено. Вместе с тем замыкается и круг повести, которая тоже совсем не откровение, а всего лишь наглядное пособие.