Но Шустряк Чехова не знал и потому насторожился, как боевой конь.

— А камешки в том месте есть?

— Есть. Белые такие, прозрачные, — отозвался я. Не хотел я огорчать человека.

— Брильянты?!

Глаза у Шустряка горели, и тряслись руки.

— Ага. Брильянты.

— Какие? Размера какого?

Шустряк даже охрип.

Я быстро взглянул на Вячека, но тот пожал плечами. Он тоже не знал, какие бывают брильянты. И я, решив не зарываться, показал ноготь на мизинце, хоть и запросто мог показать целый кулак. Мне было не жалко.

Но что тут сделалось с Сенькой Шустряком! Я еще никогда не видел, чтобы человек так заходился.

Это было неприятно и жутковато. Он стал похож на кликушу — весь побелел и даже пена выступила в уголках губ. Он вцепился в наши плащи, стал трясти нас и горячечно забормотал, заклиная никому больше не говорить об этом, потому что вокруг все сволочи и жулье. Надуют и не поморщатся, и только он, Шустряк, человек честный, даст настоящую цену.

Не знаю, верил ли он нам до конца, думаю, верил или очень хотел верить, — слишком уж натурально он радовался и в то же время боялся потерять такой случай.

Очевидно, решил, что вот наконец-то подвалило ему счастье, послала судьба двух голубых идиотов, а с ними удачу и богатство, за которыми он гонялся всю свою обманную, битую, собачью жизнь.

А нам было немножко жалко его и противно и хотелось поскорее уйти.

— Когда? Когда принесете? — прохрипел он.

— Завтра, — сказал я, лишь бы что-нибудь сказать.

— Хорошо. Буду ждать. Весь день. С деньгами, — мгновенно отозвался Сенька, и я подумал, что не такие уж плохие у него времена, если не спросил даже, сколько и чего мы принесем,

Мы ушли с поднятыми воротниками, подозрительно озираясь.

А вслед нам несся умоляющий шепот:

— Только никому ни слова... Мне несите... Только мне...

 

На следующий день пятидесяти рублей как не бывало, — объелись мороженым и конфетами. Даже по бокалу шампанского хватили.

После, уроков, не переставая смаковать вчерашнее приключение, мы с хохотом ссыпались по лестнице, оделись и выскочили за дверь — навстречу влажному весеннему ветру, промытому небу и новым похождениям.

Жить нам было весело и интересно.

А на сырой скамейке в сквере перед школой сидела сухонькая женщина в темном платке и плакала.

Она уткнулась в ладони, и плечи ее тряслись. Нам сразу, стало как-то неловко своей телячьей жизнерадостности, мы перестали тискать и толкать друг друга и подошли.

Это была тетя Поля, старая нянечка, «техничка», которая убирала, мыла, чистила за нами с первого класса.

Тетя Поля потеряла свою пенсию — четыреста рублей. Потому и плакала.

А мы стояли и мучились. Нам и тетю Полю было жалко и жалко наших денег, которые мы не могли не отдать ей. Не могли, и все тут.

Мы это сразу поняли, как только узнали, в чем дело.

Не могли потому, что, сколько мы себя помнили — и дома, и в школе, и в газетах, и по радио, — нас этому учили.

Может быть, будь это не тетя Поля, а какой-нибудь незнакомый человек, мы бы не отдали. Кто его знает.

Уж очень приятно чувствовать себя независимыми людьми, ходить руки в брюки, покупать, что захочется, и угощать знакомых девочек. Людьми, которым не надо канючить у родителей пятерочку на кино, а если с девочкой, то и десятку.

Это очень глупо думать, что мальчишкам деньги не нужны, что им и так весело.

Ого-го как нужны!

Оно, может, и без денег весело, да только вон какие соблазны вокруг!

Я не зря говорю, что мы мучились. Не больно-то это легко быть благородными. Но все-таки мы отдали. Хоть нам и очень было жалко.

Тетя Поля не хотела брать. А мы ее уговаривали — врали вдохновенно и цветисто. Под конец мы сказали, что нашли эти деньги.

А убедил ее Вячек, Он сказал:

— А может, мы вашу пенсию и нашли?

Тетя Поля доверчиво поглядела на нас и робко усомнилась:

— А где ж тогда остальные?

Тут мы предположили, что потеряла она частями, и пообещали спросить у ребят.

На этом сентиментальная история кончается, и начинается другая — короткая, немножко невероятная, но но менее правдивая, чем все остальные.

 

Мы шли гордые и немножко грустные. Мы уже не скакали, не толкались.

Просто шли два суровых, строгих мужчины, а отчего мужчинам грустно, до этого никому дела нет.

И вдруг я сделал открытие. Я понял, что жизнь — это сложная штука. Я, конечно, и раньше об этом догадывался, не такой уж я был балбес, но тут я понял,

Вот были мы сегодня богачами и этими... как их... акулами Нью-Йорка, а теперь снова нищи и свободны от власти проклятого золотого тельца.

А нас ждет не дождется в затхлой подворотне пустой человек Сенька Шустряк. Он ждет нас как подарок судьбы, как долгожданную удачу.

Но даже если бы все было так, как мы ему наобещали, все равно не быть ему счастливым, Сеньке, потому что такой уж он человек.

Никудышный человек, и жизнь его — одна суета.

А мы все-таки благородный поступок совершили.

От этих мыслей я перестал быть грустным, и мне стало хорошо.

Не знаю, о чем думал Вячек, но он вдруг тоже развеселился.

— Эгей! — заорал он во всю глотку.

— Ты чего? — спросил я.

— Я того! — снова завопил он. — Операция «Драгоценности» продолжается! Будет пенсия!

Я устало поморщился. Ну, понесло голубчика...

— Откуда драгоценности-то?

— Вот она, главная драгоценность. — Вячек похлопал себя по макушке, и я догадался, что от скромности он не помрет.

— Айда ко мне. Я покажу тебе текинский ковер, — добавил он.

Вячек жил в однокомнатной квартире, и, когда его мать работала во второй смене, очень удобно было в этой квартире разрабатывать всякие планы.

В тот день мать работала как раз во вторую смену. А ковра у них не было.

Я-то уж знал, что у них есть и чего нет. «Может быть, купили», — подумал я.

Вячек захлопнул дверь, щелкнул выключателем.

— Ну как? Нравится? — закричал он.

Я обшарил глазами стены, заглянул в комнату и со страхом подумал, что Вячек свихнулся от собственного благородства и щедрости. Никакого ковра не было. Ни текинского, ни бухарского, ни багдадского.

— Да куда ты смотришь? Ты сюда гляди! — продолжал он орать.

То, что я увидел, никак не могло успокоить мои печальные подозрения. Это называется ковром?! На полу валялось нечто неопределенное, вытертое, бесцветное, с двумя овальными дырами посередине с ладонь каждая. Такие дыры обычно появляются сзади на штанах после усердной носки и называются очки.

— Это? — спросил я.

— Это, — подтвердил Вячек. — Текинский ковер. Настоящий. Только... только он бывший, но все равно текинский. Дед его в плен взял.

И тут я начал хохотать. Я хохотал, а Вячек злился. Но он недолго злился — видно, очень уж я заразительно заливался, и Вячек тоже не выдержал — захихикал.

Потом он взял себя в руки и сказал:

— Ты дурак. Гляди.

Он поднял ЭТО, тряхнул два раза, и в коридоре стало темно от пыли. Будто туман опустился.

Потом, чихая, он ловко свернул половик в тугую трубку и показал мне угол.

— Дед его у басмачей отбил. Он у нас на стенке висел, а ты ржешь, — укоризненно сказал Вячек.

И тут я перестал смеяться. Думаете, оттого, что у басмачей? Совсем нет. Просто я глядел на угол. Черт те что! Наваждение какое-то. Угол вспыхнул сочными красками, зазмеился сложным узором.

Честное слово, не разглядывай я еще минуту назад эту бросовую тряпку с ее дырами и плешинами, я бы подумал, что свернут настоящий ковер.

— Ну, как? Почему же ты не ржешь? — В голосе Вячека медью звенело торжество.

— Да... — только и сумел я сказать... — А тебе не влетит?

— Ха! Мама давно его выкинуть хочет, — ответил Вячек и ткнул меня кулаком в бок.

Во дворе от нас шарахнулись посиневшие энтузиасты-доминошники и смачно обложили цветистыми словами.

Потому что трясли мы этот бывший ковер, этого ветерана гражданской войны, тщательно и любовно — по двору пронеслась среднеазиатская пылевая буря.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: