Полированная, блестящая, глубокого темно-бордового цвета, вся какая-то праздничная и хрупкая, она так разительно не вязалась с развалинами вокруг, с пыльными лохмотьями пленного, с его грязными руками, что Сереге стало страшно за нее и неуютно.

Эта красивая вещь была так не к месту здесь, так не ко времени. Румын все время взглядывал на него, глазами просил не уходить. Потом он легким движением поднес скрипку к плечу, прижал щетинистым подбородком и заиграл.

Он играл что-то печальное, неслыханное Серегой никогда раньше. Ничего интересного от всего этого дела Сергей не ожидал, но это вдруг оказалось так здорово, что он осторожно опустился на камень, потому что ноги у него стали слабые.

Серега уставился на мелькающие, проворные пальцы и ничего больше не видел. И только когда тот кончил, Серега увидел, что вокруг молча стоит толпа пленных и, смешавшись с ними, стоят часовые с автоматами.

Румын вскинул подбородок и улыбнулся. Зубы вспыхнули на измождением сером лице, и он вдруг показался Сереге совсем мальчишкой, чуть постарше его самого.

Толпа стряхнула оцепенение, зашевелилась, загалдела.

Знакомый сержант сказал:

— Давай еще.

Румын радостно кивнул, и скрипка вдруг выплеснула что-то такое нестерпимо веселое, счастливое, горячее, что Серега невольно стал дергаться, притопывать и глупо во весь рот улыбаться.

И все улыбались, а сержант крутил головой и приговаривал:

— О дает! О дает же ж!

Потом часовые разогнали пленных, послали работать.

А Серега все не уходил и глядел на него. Раньше он слушал патефон, и гармошку, и медные военные марши, но тогда ничего не случалось. А теперь случилось. Он не знал ЧТО, но с этого дня стал приходить к румыну все чаще. Румын так радовался ему, что было неловко. Звали его Мирно.

Каждый раз, когда Серега приходил, он дарил ему какую-нибудь штуковину. Вырезал смешных деревянных зверей, разные свистульки, кораблики.

А однажды сплел из кусочков ремня сандалии. Это было очень кстати, потому что носить Сереге было нечего.

А Мирчо все норовил дотронуться до него, погладить по голове.

Все его подарки Серега принимал как должное. Деловито опускал в карман и забывал поблагодарить. Телячьих нежностей не допускал. И всякий раз, когда он отталкивал Мирчевы руки, тот сникал, съеживался и что-то горестно бормотал по-своему.

Серегины друзья косились на него. Не очень-то им нравился его новый приятель. Но они помалкивали, потому что был Серега драчлив и связываться с ним не всякому хотелось, тем более что пока ничего недозволенного они не наблюдали. Но все равно авторитет его пошатнулся.

Однажды румын сказал:

— У меня такой, понимаешь? Как ты... Только совсем маленький. Дома. — Мирчо показал мизинец: — Вот такой.

— Не лез бы к нам воевать, сидел бы сейчас с ним у себя дома, — ответил Серега.

— Ты еще не понимаешь, — печально ответил Мирчо. — Я не лез. Я сдался.

Часовые привыкли к Сереге и пропускали в лагерь. Он просто пролезал под колючую проволоку, и они его не гнали. Они любили слушать, как играет румын. А он играл только при Сереге.

 

Этого фашиста, поджарого, как борзая, сухого, плоского, Серега приметил давно. Й то время, как пленные сбегались послушать скрипку (наверное, не все были страстными любителями музыки, многие просто пользовались случаем отдохнуть), тощий немец отходил в сторону, циркулем расставлял длинные ноги и глядел издали на Мирчо.

Бесцветные жидкие волосы, запавшие виски, узкая щель рта над косо срезанным подбородком и круглые глаза-буравчики в темных глазницах — вот как он выглядел, эта несмирившаяся сволочь. Встанет, заложит руки за спину и сверлит Мирчо своими змеиными глазами.

Серега каждый раз вздрагивал, встречаясь с ним взглядом. Представлял, что было бы, попадись он такому в лапы в те времена, когда у того висел на шее шмайсер, и была сила, и власть была. Серега представлял себе это, и у него мурашки по спине бегали.

Немец с головой мертвеца и пронзительными, ненавидящими глазами был для него воплощением врага. Весь он до удивления походил на десятки раз виденного плакатного фашиста.

В школе висел лист картона, на котором был нарисован фашист, бросающий в огонь плачущего младенца. Серега вздрогнул, когда впервые увидел этот рисунок. На плакате был  т о т  с а м ы й  фашист, тот, из лагеря.

Серега рассказал об этом знакомому своему конвоиру — сержанту, но сержант только рассмеялся, он сказал, что рисунок еще не документ, рисунок — это придуманное, и нельзя наказывать пленного только за то, что он похож на придуманного художником фашиста. Но Серегу эти слова ни капельки не убедили. Он-то знал, всем своим сердцем чувствовал, что прав он, а не сержант.

И Серега боялся этого немца, он на расстоянии чувствовал, как из того исходят тугие волны клокочущей злобы.

 

В тот день у Мирчо было прекрасное настроение. Только что передали, что под Сталинградом разгромили целую армию фашистов, и всем казалось, что войне уже скоро придет конец. Мирчо играл только веселое. Казалось, скрипка рвется у него из рук, трепещет, как живая, и все вокруг невольно улыбались, притопывали башмаками — то ли от мороза, то ли от музыки.

Вокруг Мирчо стояли вперемежку конвоиры и пленные, а Серега сидел в центре круга на бревне, хлопал по нему ладонями и тихо смеялся.

Он не заметил, как подошел ТОТ немец. Увидел его только, когда он оттолкнул какого-то пленного и шагнул в круг. Увидел его остановившиеся, совсем мертвые глаза.

Немец, четко шагая, подошел к Мирчо, вырвал левой рукой у него скрипку, нагнулся и деловито разбил ее о бревно на тысячу кусков. Раздался сухой треск и тонкий звон струны.

Потом немец по-прежнему четко выпрямился и коротко и резко ударил Мирно по голове маленьким стальным ломиком, зажатым в правой руке.

И опять Серега услыхал хруст. Такая стояла тишина.

Потом он бросился на фашиста и тут же отлетел от резкого жестокого удара ногой и, корчась на земле от боли, услыхал крик десятков людей.

И сквозь слезы, сквозь боль он видел будто кусочки большой картины — вот немец размахивает ломиком, вот он ударил одного пленного, второго; разбегаются пленные, вот бешено рвущий с плеча автомат конвоир-сержант, вот он поднимает автомат — короткая трескучая очередь, и немец, надломившись, падает между ним и Мирно.

И все. Конец.

Что было дальше, он не помнил.

 

Серега долго болел тогда, после этой истории. Не выходил из дому, вздрагивал, если на него пристально кто-нибудь взглядывал.

И никому не рассказывал, не мог рассказать о Мирчо. Язык у него не поворачивался. А потом Серегу и маму судьба забросила еще дальше к югу от Ленинграда.

И они угодили в трескучие морозы, даром что юг. И были длиннющие очереди за хлебом, и обгорелые костлявые развалины домов, и люди, не успевшие еще забыть той, недавней жизни в оккупации — в потемках, съежившись, шепотом.

Немцев прогнали ровно год назад. Война второй раз горячим валом прокатилась через Таганрог, спалила, смяла все, что не успела в первый, и теперь грохотала где-то там, далеко.

И как зеленую пену, она несла перед собой фашистов.

А потом настало лето сорок четвертого года. И все, что способно было плодоносить, казалось, из кожи вон лезло, чтобы порадовать людей. Будто деревья понимали, что люди намыкались, наголодались сверх меры, будто деревья понимали это и трещали от обилия яблок, абрикосов, груш и сладкой ягоды жерделы. Будто земля тоже понимала. На бахчах вызревали великанские арбузы и дыни. И пшеница вымахала в рост человека, и рожь.

Будто они понимали...

А может быть, слишком щедро землю полили кровью.

 

Был жаркий август. Стол стоял под акацией, и на столе было много еды. По тем временам он просто ломился от всяких вкусных штуковин.

А Серега сидел красный и счастливый, потому что это был его праздник, его день рождения. И еще потому, что к нему пришел герой.

Не со всяким мальчишкой в день рождения сидит рядом человек с золотой звездочкой на груди. А с ним сидел.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: