Полезут тогда по стальной лесенке из скоб эксплуатационники в этот колодец величиной с дом и быстро все исправят.

Так что колодец — это штука важная, это очень ответственный узел, тут глаз да глаз нужен, чтоб все было в ажуре, чтоб комар носа не подточил.

Санька подозвал Филимонова:

— Слушай, Сергей Иваныч, я вот что думаю: как бы под напором бетона стенки опалубки не вспучило, пуза не получилось. Как ты думаешь? Давай-ка поставим внутри распорки. Береженого бог бережет. Опалубки-то из дюймовки?

— Да, дюймовые. — Филимонов подумал. — Верно, пожалуй. Тонковаты стенки. Сейчас поставим.

Когда бетон почти весь перекидали и Балашов начал уж беспокоиться, как бы снова не было простоя, подошли сразу два МАЗа.

И вот тут-то и началась настоящая работа.

На землю полетели ватники, брезентовые куртки. Лица раскраснелись, сделались серьезные и напряженные, движения стали четкими, скупыми, точными. Балашов глядел на свою бригаду, любовался.

В такие минуты просто невозможно стоять в стороне — руки в брюки — и наблюдать посторонними глазами.

Санька не выдержал, взял лопату и тоже стал частью этого прекрасного живого механизма.

А может быть, неправильное это слово — «механизм»? Может быть, лучше сказать: организм? Многорукий, многоликий, многоглазый, но единый — сильный, сноровистый, ловкий. Санька разгорелся, ему стало жарко, скоро его ватник тоже полетел на землю.

Травкин искоса глянул на него и улыбнулся, и Санька тоже улыбнулся этому милому для него человеку.

Скоро подошел еще один МАЗ, и сразу вслед за ним — следующий.

Темп работы еще больше усилился, хоть минуту назад Саньке казалось, что быстрее уже работать нельзя.

Скоро его ладони, голые, без рукавиц, жарко горели. Санька чувствовал каждую свою мышцу и казался сам себе большим и сильным.

Лопата его подхватывала упругую тяжесть и кидала, кидала без передышки.

Никто и не помышлял о перекурах, все будто забыли об отдыхе. Все молчали, и только Пашка весело покрикивал, подгонял, подзадоривал. Это было как тогда в размытой штольне, но тогда угнетало, выматывало чувство опасности, а сейчас был свежий воздух, вольные, широкие движения и легкость души.

И Балашов вновь, еще определеннее, чем раньше, почувствовал, что он любит этих людей, что он счастлив.

И он подумал о том, какое это широкое понятие — счастье, какое оно бывает разное и как это прекрасно быть счастливым.

 

— Эй, Мери, вот приехал Гарри твой!
— Ребята, он не наш, не с океана.
— Так, Гарри, посчитаемся ж с тобой, —
Раздался пьяный голос капитана.

Сперва Санька пел тихонечко, себе под нос, но потом увлекся, забылся, скорчил свирепую гримасу, и последнюю строчку услышал уже весь троллейбус.

Все оглянулись, а ОНА, пепельная такая, матовая, красивая прямо-таки наповал — ну прямо Марина Влади, совершенно отчетливо его запрезирала. Такое Санька безошибочно чувствовал. От смущения он уставился на девчонку в упор и кашлянул. Но вместо простого кашля получилось нечто многозначительное — кхе-кхе!

Подружка Марины Влади хихикнула, и Санька сразу почувствовал себя дураком.

Всякий знает, как это получается — чувствуешь себя вдруг дурак дураком, и руки становятся мокрыми, не знаешь, куда их девать, и весь ты, неуклюжий и растерянный, вертишься, как на сковородке, и оттого злишься, а поделать ничего уже не можешь.

И тут уж или в кусты, или напролом.

Санька решил напролом. У любого спроси — скажут, что женщины любят, когда из-за них напролом. Да и девчонка была замечательная, обидно — запрезирала.

И это здорово у нее вышло, очень тонко и ехидно — одним взглядом.

В общем, Санька продолжал:

И в воздухе блеснули два ножа,
Пираты затаили все дыханье...

Ее подружка фыркнула и уткнулась носом в варежку.

Ну тут Санька совсем взбеленился.

«Еще чего не хватало, еще эта курочка-ряба будет фыркать, матрешка, вятская игрушка — одни щеки чего стоят: два помидора, а посреди то ли нос, то ли фига, она еще тут хихикать надо мною будет», — ругался про себя Санька.

Голова у него стала ледяная. От бешенства.

Все знали капитана как вождя
И мастера по делу фехтованья.

Санька увидел, что какой-то тетке лет тридцати его песня очень даже нравится.

Она закрыла глаза и раскачивалась, и задумчиво улыбалась. Наверное, вспоминала молодость.

А у Марины по-прежнему была чуть приподнята бровь, а уголки рта чуть опущены. Казалось бы, что особенного? Но это было так обидно, что даже удивительно.

И хоть бы взглянула еще разок!

«Ну, Марина Влади, ну погоди, погоди!» — подумал Санька.

Ему просто необходимо было выкинуть что-нибудь этакое.

Хоть на руках иди по проходу. Но на руках он не очень-то умел, да и вообще... «Какие-то глупости в голову лезут, клоуном еще не хватало из-за нее заделаться, — сердился Санька. — Дурак, скажет, и все тут. Дурак, и уши холодные».

Но выкинуть какую-нибудь штуку все равно надо было обязательно, такую, чтоб она рот раскрыла от удивления.

Но что-нибудь потоньше, похитрее.

— Ну, что ж ты, малец, замолчал? Пой. Чего там дальше-то было с поножовщиной этой? Кто кого?

Кто-то плотно взял Саньку сзади чуть ниже подмышек и легко отодвинул в сторону — к выходу пробиралась высокая, жилистая тетка. Довольно молодая еще. Но не та, что молодость вспомнила, другая.

Была она явно приезжая, загорелая такая и окала — просто жуть: по-но-жов-щина.

«Вот оно, — подумал Санька, — сам бог мне ее послал».

Он отступил на шаг. Сделал строгое лицо.

— Не обнимайте меня, пожалуйста, — вежливо и холодно попросил Санька, — простите, но вы не в моем вкусе.

Тетка чуть не упала.

От изумления и ярости лицо ее покраснело, а рот открывался и закрывался, как у рыбы.

Троллейбус затих.

Сердце у Саньки екнуло.

«Ну, держись», — подумал он.

А Марина Влади уставилась на Саньку громадными глазищами.

«Ага! То-то же! Ишь всполошилась!» — успел подумать Санька. Но тут тетка пришла в себя и разразилась:

— Да ты... ах ты сопляк несчастный! Да я... ты... недомерок свинячий.

Это была ее ошибка. Тут она дала маху. По простоте душевной.

Мнения в троллейбусе изменились.

Получился раскол.

Теперь для многих Санька стал не нахалом, а остроумным парнем, а она грубой деревенщиной, шуток не понимает.

Санька такие вещи чувствовал хорошо.

— Да, страшен гнев отвергнутой женщины, — задумчиво сказал он, — страшен. Но вы поймите меня, пожалуйста, — голос его сделался до того сладкий, что самому стало противно, — насильно мил не будешь.

В троллейбусе поощрительно хохотнули. А в глазищах Марины Влади была гордость за Саньку.

По крайней мере, так ему показалось.

Еще бы! Понимала же она, ради кого он здесь выламывается.

Санька даже почувствовал нежность к своей жертве. Ему даже ее жалко стало. И стыдно. Как-то неловко все это вышло. Нехорошо.

— Не огорчайтесь, пожалуйста, я ведь пошутил, — тихо сказал он.

Не на публику сказал, а по-человечески.

И тут произошло нечто странное и ужасное.

Тетка подскочила к Саньке, обхватила своими ручищами-клещами, притиснула к костлявой груди и поволокла к двери.

— Ужо тебя обниму я, ужо обниму, миленок, родимый мой, — приговаривала она.

Санькины руки были прижаты к туловищу намертво.

Он дрыгал ногами, вертелся, извивался, но ее ручищи только крепче сжимали его — даже дышать было трудно.

Такая здоровенная женщина оказалась, просто силач, ей бы в цирке работать.

Дверь распахнулась, тетка наподдала острым коленом, и Санька очутился на тротуаре.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: