Потом стало легче.

Получили новенькие квартиры — строителям в первую очередь, по справедливости.

Теперь у них было все — мужья, дети, дом. И самое главное — независимость.

Они стали сильными. Могли при случае послать подальше любого. И наплевать им было — свой ли это брат рабочий, мастер или сам главный инженер.

«Дальше траншеи не пошлют, меньше лопаты не дадут», — говорили они.

Теперь на земляные работы женщин не брали. Но и старых не увольняли. Куда ж их прогонишь, если они ветеранши, если они по пятнадцать — двадцать лет вкалывают на одном месте на совесть, получше любого. И никому, даже мужьям своим, не позволяли они себе указывать. А тут — на тебе — появляется какая-то фитюля и позорит перед всей бригадой.

— Неженственно! Ты бы, сверчок, с наше хлебнул, поглядела б я на тебя, — орала Зинка своим подружкам, и те согласно и возмущенно поджимали губы, собирали их оборочками. — Очки, вишь, напялил и туда же — учить лезет, поповская рожа, угодничек!

Но, странное дело, где-то в глубине души Зинка чувствовала, да и подружки ее тоже, что тут дело темное — неизвестно еще, кому довелось «хлебать» больше — Травкину или им.

Потому что если человек всю жизнь где-нибудь протирал штаны за канцелярский хлеб, у него не может быть ни такой сноровки, ни такого дубленого, будто из проволоки свитого тела.

Но от понимания этого Зинка ничуть не смягчалась к Травкину. Она смеялась над Травкиным, прятала его сапоги, лопату, подсыпала в чай соль, завязывала узлом брюки — «сухари» делала. Она дразнила его надоедливо и неловко, как пятиклассница.

А Травкин только улыбался молча и снисходительно да покачивал головой.

— Проказница вы, Зина, — сказал он ей однажды, и Зинка чуть не задохнулась от ярости.

Застыв на месте, она часто открывала рот, как плотва на кукане. У нее не было слов, так она разъярилась.

 

Но, несмотря на злость, на громогласные заявления, что она плевать хотела на этого Божьего Одуванчика, Зинка почти перестала ругаться.

Сама себе удивлялась, ненавидела за это Травкина еще лютее, но не поворачивался у нее иной раз язык, и все тут.

— Теперь захочешь потравить и спотыкаешься, как та кобыла на булыге, — жаловалась Зинка подружкам.

Бригада держала нейтралитет.

Многие морщились от Зинкиных выходок и визга, другим нравились ее проделки.

А Филимонов хмурился. Но сердился он не на Зинку, а на Травкина.

«Чего он, ей-богу, великомученика из себя строит? Отбрил бы ее разок как мужик, и все дела. А то, понимаешь, тю-тю-тю, сю-сю-сю! Тьфу, пропасть! Ему плюй в глаза, а он — божья роса! Может, сектант какой?»

Однажды он прямо спросил Травкина:

— Слушай, Божий, чего ты землекопом-то вкалываешь? Или другого дела не знаешь?

И получил не менее прямой ответ.

— Знаю, — ответил Травкин, — но мне нравится землекопом. Я привык. А самое главное, я хорошо себя чувствую. Понимаешь, я отлично себя чувствую и проживу долго.

— Ишь ты! Вон об чем заботу имеешь. — Филимонов удивленно вытаращился. Такая предусмотрительность потрясла его. — Ишь ты! Это точно, протянешь, ты как ремень сыромятный. Но ты ж не всегда работягой был?

— Нет, не всегда. Но уже давно. Так жизнь сложилась, — Травкин усмехнулся, — меня не спросила. А потом привык! Раньше я всегда болел, хилый был, хворый, теперь здоров и втянулся в это дело. Я хочу прожить долго, мне надо. — Травкин говорил тихо, неторопливо, будто сам с собой. — У меня большой кусок жизни пропал.

— Вот оно что! — только и сказал Филимонов, покачал понимающе головой и отошел.

Лезть в душу человеку он не собирался. Не сектант — и прекрасно.

 

В тот день вся бригада работала в одном месте, грузила песок.

До прорабки было далеко, и потому обедать решили тут же всухомятку.

После еды клонило ко сну. На горячем, сыпучем песке лежать было удобно и приятно. Многие задремали.

Зинка, по обыкновению, начала вязаться к Травкину:

— Ты, слышь, Кащей, ты мужик или баба?

— Да вроде мужик, — улыбался Травкин.

— Во-во! Слыхали? Он сам сомневается!

Она помолчала. Потом придумала, что сказать:

— Какой ты мужик, коли меня, бабу, боишься?

— А я вас не боюсь. Зачем же мне вас бояться, Зина? — удивился Травкин.

— Не боишься?

— Нет.

— А вот счас поглядим, какой ты герой!

— Не надо, Зина, — тихо попросил Травкин.

— Ага! Боишься, боишься!

Травкин отвернулся.

Зинка подбежала к подружкам, что-то им зашептала. Те захихикали.

— Правильно, бабы? А? Давай проверим! — громко сказала Зинка.

В голосе ее послышалось колебание. Она сама заметила это и разозлилась.

Втроем они направились к Травкину. Он лежал на спине и глядел на них, улыбаясь.

— Не надо, Зина, — снова попросил он.

— Боишься, боишься! — Зинка захлопала в ладоши.

Потом вдруг резко метнулась к Травкину, навалилась на него грузным, большим телом. Травкин забился под ней. Подбежали две подружки, тоже навалились.

Травкин бешено вырывался. В эту минуту показался Филимонов. Когда он разглядел, что происходит, то вскрикнул и побежал большими прыжками.

— Сейчас же... а ну, оставьте его! — во весь голос гаркнул он.

Зинкины подружки воровато оглянулись и сразу брызнули в стороны. Зинка недовольно сморщилась и медленно пересела на песок.

И мгновенно, как брошенный тугой пружиной, вскочил Травкин.

Зинка взглянула ему в глаза и побелела. Впервые в жизни она так испугалась — до онемения, до пронзительного холода под сердцем.

И на всю жизнь запомнила она лицо Травкина и его трясущиеся руки, что-то ищущие в песке. Он схватил то, что попалось первым, — лопату. Филимонов не успел на какое-то мгновение. Лопата взметнулась вверх и обрушилась на Зинку.

Видно, был у нее все-таки ангел-хранитель на небе, потому что лопата пришлась не острым краем, а плашмя. Плотно, с чмокающим звуком, она опустилась на широкую, обтянутую майкой Зинкину спину.

Хрясь! И черенок сломался.

И в тот же миг Филимонов прыгнул и подхватил Травкина на руки, оторвал от земли и потащил в сторону. А тот вырывался, царапал ему шею.

— Я человек! Я человек, — хрипел он, — а меня вот она... эта... Надо мной нельзя... нельзя издеваться... над человеком.

Филимонов укачивал его, как ребенка, и все говорил, говорил какие-то ласковые, добрые, торопливые слова. И Травкин постепенно утих, обмяк и только негромко всхлипывал время от времени.

А на песке в голос ревела Зинка. Крупные слезы горохом скатывались по ее красным щекам, губы распустились и припухли. И сквозь плач, нараспев, она без конца повторяла и повторяла одно и то же:

— Да разве ж я здевалась... Разве ж я такая... Я ж шутя... не злобы ж ради. Да разве ж я здевалась... Разве ж я такая...

ГЛАВА II

В ту пору, когда появился Травкин, Балашов был совсем еще зеленый. И, откровенно говоря, всерьез никто его поначалу не принимал.

Сам же он был здорово подавлен авторитетом Филимонова, его властью над бригадой и собственной своей беспомощностью в самых малых практических делах.

Целыми днями Балашов сидел в прорабке тихий как мышь, разбирался в чертежах, подписывал бесконечные требования на материальный склад, заверял транспортные накладные шоферам и помалкивал.

Для того чтобы составить самую плевую бумажку, приходилось просить помощи у Филимонова.

Филимонов деловито подходил к болезненно краснеющему мастеру и вмиг разрешал все его мучительные проблемы. Так и сидел Санька, почти не выходя из своего закутка, затопленный бесконечными бумажками, а дело шло будто само собой, и становилось ясно — мастер тут совершенно ни при чем. Что он есть, что его нет — совершенно неважно.

Не начальник, а так — пустое место, в лучшем случае, писарь.

В восемь часов вся бригада, уже переодетая в робы и резиновые сапоги, дожидалась приказов Филимонова. Он рассылал людей на разные объекты спокойно и властно, никому даже в голову не приходило ослушаться или поспорить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: