Приятели до сих пор присылали ей оттуда какие-то особые зелёные бобы. Она сама их жарила и молола. А когда заваривала на свой лад, не всякий мог этот кофе пить. А папа утверждал, что если дать его хлебнуть безрогому телёнку, то у него вырастут метровые рога, и самые храбрые торреро в ужасе разбегутся при виде рогатого зверя.
Все вместе шли на кухню пить кофе. Вите тоже доставалось несколько капель в чашку с молоком.
Когда она была совсем маленькой и всё принимала всерьёз, то частенько украдкой щупала голову — не растёт ли чего? Ах, какие это были выходные дни, какие они были!
И, наверное, всю жизнь при запахе кофе будут вспоминаться Вите уют, надёжность жизни, веселье и доброта.
А потом… потом начались тёти няни. За год их сменилось три.
Мама и папа допоздна задерживались на работе, у них были частые командировки, и все стенды «Ленгорсправки» обклеивались мамой объявлениями с умоляющими призывами о помощи.
Витя с родителями жила в самом центре, центрее уж не бывает — на Невском проспекте. Тётя няня должна была встречать Витю из школы, переводить через кишащие автомобилями, троллейбусами, автобусами и трамваями Литейный и Невский проспекты, провожать домой (Витю возмущало это недоверие к её самостоятельности), кормить обедом, отводить в бассейн и приводить обратно. Теперь мама и папа не могли ездить в командировки вместе, потому что бабушку не умела заменить ни одна тётя няня.
Первой была очень милая, очень добрая и очень болезненная старушка, которой просто не под силу было забираться на четвёртый этаж. Все очень привязались к ней, она тоже, но выдержала только полтора месяца.
Вторая — высоченная костлявая женщина, вся в чёрном, с усами и большим позеленевшим нательным крестом. Она ушла через неделю с громкими проклятиями.
Однажды, убирая папин закуток, гордо именуемый кабинетом, она наткнулась в книжном шкафу на окаменелый череп. Нянька дико завизжала.
— Антихристы! Сатаны! — кричала она и потрясала рукой. — Гробокопатели! Осквернители могил! Чур меня, чур! Ноги моей в страшном этом доме не будет!
И, к восторгу Вити, удалилась, так грохнув дверью, что висевший на стене щит времён Владимира Красно Солнышко сорвался с гвоздя и с кастрюльным звоном долго катался по прихожей.
А когда снизу пришёл разъярённый сосед — инспектор Госстраха Черногуз-Брудастов, — то застал папу, сидящего от хохота на полу, горько плачущую маму и Витю, деловито вешающую щит на место.
Третья нянька писала рассказы. К тому же она вела обширнейшую переписку с писателями. Правда, от каждого из них она получала не больше одного письма. Но писателей, как оказалось, существовало бесчисленное множество, и большинство из них были добросовестные люди.
Нянька очень сильно хромала, ей исполнилось семьдесят четыре года, в её коллекции имелось по письму от Короленко и Горького, и ещё она обожала сладкое вино портвейн. Когда она занималась творчеством, всё в доме замирало, ходить даже на цыпочках считалось кощунством. Писала она исключительно про несчастную любовь и только за папиным столом. Он ей нравился больше других. За ним она чувствовала неиссякаемое вдохновение.
В один прекрасный день она без всякого предупреждения исчезла. И тогда Витя взбунтовалась. В ознаменование этого она приготовила обед, и, к изумлению родителей, он оказался съедобным. Маме был сдан экзамен по правилам уличного движения, и Витя получила самостоятельность.
И вот прошёл год. Витя частенько ловила взгляды между папой и мамой, когда, как заправская хозяйка, разливала сваренные ею супы и щи, накладывала котлеты и голубцы. Чего уж греха таить — она гордилась собой. Но однажды, совершенно случайно, она услышала, как мама, всхлипывая, говорит отцу:
— Витька! Моя Витька! Она ведь совсем взрослая стала! А ей всего двенадцать! Ты понимаешь — двенадцать! У ребёнка должно быть детство, понимаешь! Розовое и безоблачное…
— Детство у неё есть! И очень неплохое детство. А если она научилась что-то делать собственными руками — честь ей и хвала. И вот что: в этом году я её обязательно возьму с собой в экспедицию, — твёрдо сказал отец. — Хватит пионерских лагерей. Пусть поглядит, как люди работают настоящую работу.
У Витьки всё захолонуло внутри. Сколько раз просилась она с родителями «в поле». И неизменно получала ответ:
— Рано, Витек. Ещё успеешь. Расти.
А сегодня… Это и было то самое чудо, которого ждала Витя.
Она сладко потянулась в постели — и вдруг пронзительно задребезжал звонок.
Как была — растрёпанная, в пижамке, босиком — Витя бросилась отпирать.
Чудотворцем оказалась спокойная пожилая женщина.
— Соболева Виктория Константиновна здесь проживает? — спросила она.
— Это я, — прошептала Витя.
— Ишь! — насмешливо удивилась вершительница чудес. — Денежный перевод ждёшь от кого?
— Жду. От папы.
— А письмецо?
— И письмо, и письмо! — рассмеялась Витя.
— Документ есть какой?
— Метрика есть, я сейчас… Вы проходите, пожалуйста, — засуетилась Витя.
— Ну, стрекоза, — хмыкнула женщина, проходя в квартиру, — куда ж ты такую прорву денег денешь — аж пятьдесят рублей?
— Ух ты! — восхитилась Витя. — Пятьдесят! Билет — раз! Кеды — два! Новый тренировочный костюм — три, — стала она загибать пальцы, — и вообще — дорога ведь!
Пока Витя читала письмо, почтальон наставительно ворчала:
— Ошалели люди, ей-бо! Такое дитё — в такую даль-дорогу одну… Ты гляди денежки-то припрячь подальше, а то в поездах народец лихой ездит… На ходу подмётки режут. Подальше положишь — поближе возьмёшь.
— Вы не беспокойтесь, папа мне билет забронировал — вот номер поезда — и с бригадиром проводников договорился. Эх! — Витя крутнулась на пятке. — Эх! Послезавтра — ту-ту! Ту-ту! Полстраны увижу!
— Ту-ту… — Почтальон усмехнулась, внимательно поглядела на Витю, и той показалось вдруг, что в глазах у женщины, где-то там, в глубине зрачков, плещется зависть к ней, девчонке. И она ничуть не удивилась этому: чему ж ещё завидовать человеку, кроме свободы и счастья увидеть то, чего никогда прежде не видел?!
Глава вторая. Дорога
Нет на свете запахов более волнующих, чем запахи железнодорожных вокзалов.
Аэровокзалы — это просто места, где продаются билеты; аэродромы же не пахнут — они насквозь продуты ветрами: естественными — то влажными, то морозными, и искусственными — прокалёнными вихрями реактивных струй. Самолёты прекрасны в своей стремительной серебристой законченности. А тёмно-синие или зелёные морды тепловозов и электровозов не только прекрасны, но и трогательны.
Чем же могут пахнуть столь чистоплотные сооружения?
В том-то и дело, что пахнут не они, а сами вокзалы, впитавшие в каждую свою балку копоть тысяч и тысяч паровозов — когда-то маслянисто поблёскивавших могучими шатунами, шипевших пышными усами мятого пара, изрыгавших из труб густые клубы дыма.
Про паровозы рассказывал Вите папа.
Теперь паровозы ушли на покой, но папа специально водил Витю на Ленинград-Московскую сортировочную станцию, чтобы показать какого-нибудь замурзанного маневрового работягу с пронзительным нахальным голосом-гудком. Толковал ей про всякие там тендеры, бегунки, реверсы. Потому что папа был влюблён в паровозы, это у него с детства осталось.
На станции был тупичок, сплошь заставленный отработавшими свой век, остывшими печальными паровозами.
Папа с дочкой забирались по крутой лесенке в какой-нибудь могучий в своё время ИС или ФД, Витя садилась на откидной стульчик у окошка машиниста, клала локоть на обитый зелёным (бывшим когда-то зелёным) репсом с помпончиками подлокотник и глядела вперёд. И казалось ей, что летят они с папой по натруженным голубоватым рельсам и проносятся сквозь пахучую степь, всю в матово-серебристых ковылях, сквозь леса и гулкие мгновенные мосты.