— А ты про того мерзавца-то прежде доскажи! — вне себя от волнения позволила себе Чарушина прервать государыню.

Елизавета Петровна нисколько не обиделась на это и продолжала рассказ с того места, на котором она от него отклонилась:

— Ну, как прижали молодчика допросом да объявили ему, что, если он во всем не сознается, его назад под конвоем в Петербург отправят, он, проклятик, притворился растроганным и попросил минутку на размышление…

— Ну? Ну? И неужто же ему поверили? Неужто же его не обыскали? — задыхающимся от волнения голосом воскликнула Марфа Андреевна.

— В том-то и дело, что поверили! А он выскочил в окно, и, когда вошли, его и след простыл. Там до границы-то рукой подать, ближе, чем отсюда до Аничковского дворца, говорят.

— И все с собою унес?

— Все унес, что на нем было, остался только чемодан с рухлядью, да у лакея его мешок, в котором ничего зловредного не нашлось…

— Еще бы он зловредное в мешок к лакею сунул! Надо было самого его, на теле обыскать. Письмо — такая вещь, можно и на крест навесить в ладанку, заместо мощей зашивши, можно в подкладке скрыть. Как же это твой хваленый Борисовский такое дело проморгал? А еще догадливым да ловким, да преданным твоему царскому величеству ты его величаешь! Да я бы на твоем месте и его вместе с тем на дыбу вздернула бы, а не попался тот, так одного бы его…

— Он пишет, что беспременно за границей того штукаря, Углова, словит.

— Словит он его!.. Как бы не так, держи карман шире! — проворчала Марфа Андреевна. — Нет, тут что-то другое задумано…

— Ничего другого нет, кроме того, что никому в голову не могло прийти, чтобы твой протеже на такую отчаянную штуку пустился, без денег, без паспорта… Нет, как там ни говори, а, должно быть, правда, что комплот этот уже давно нашими недоброжелателями затеивался, и Углов этот, за которого ты так всегда стояла…

— Когда я за него стояла? Да пропади он пропадом, мерзавец этакий! Пальцем не поверну, чтобы его из беды выручить! Прах его побери совсем! Подвели меня, лиходеи!..

— То-то и есть! А ты все свое: одной только тебе верь, ты, вишь, одна только на всем свете никогда не ошибаешься, — продолжала торжествовать государыня над своей подругой юности. — Одна ты только…

Но в эту минуту дверь, перед которой она стояла и за которой уже давно раздавались стоны и сдержанные восклицания, с шумом растворилась, и к ногам Елизаветы Петровны упала Фаина.

— Ваше величество, не корите ее! Во всем я виновата, я одна! Я просила тетеньку за Углова! Я ему писала записку, чтобы он разыскал в Париже своего злодея… Я!.. Я!.. Ничего не узнал бы он без меня!.. И нечего бы ему было скрывать! Он — не изменник, ваше величество! Он — несчастный человек! — проговорила одним духом девушка, умоляюще протягивая руки к государыне.

Никто ее не прерывал. И государыня, и ее тетка в первую минуту остолбенели от изумления. Первая опомнилась Марфа Андреевна.

— Ах, ты, бесстыдница! Да как ты осмелилась! — вскрикнула она, бросаясь на племянницу и схватывая ее за распустившиеся волосы, чтобы оттащить от ног государыни, которые Фаина в отчаянии обняла.

— Оставь ее! — сказал государыня и, обратившись к девушке, которая не спускала с нее умоляющего взгляда, спросила: — Кто ты такая? — но, не дождавшись ответа, продолжала, обертываясь к Чарушиной, в бессильной злобе грозившейся издали кулаком на Фаину: — Да я ее знаю! Это — твоя племянница, Марфа?

— Она, ваше величество, с ума сошла! Ее надо связать и в чулан запереть, чтобы очухалась!.. Венерка, люди, кто там… — закричала она, подбегая к дверям.

— Никого не зови! — возвысила голос императрица и, снова обращаясь к трепещущей от страха девушке, лежавшей у ее ног, приказала ей встать и говорить без утайки все, что она знает.

Фаина повиновалась и, не спуская умоляющего взгляда с царицы, повторила, что Углов ни в чем не виноват и что он не бежал бы за границу, если бы она не написала ему письма…

— Когда ты послала ему письмо? — с прояснившимся лицом спросила императрица.

— В ту ночь, когда он уехал, раньше нельзя было…

— Что ты написала ему?

— Что злодей его, который челобитную на него подал, проживает в Париже…

— Это — правда, — заметила государыня вполголоса.

Фаина между тем продолжала:

— Чтобы он там его разыскал…

— И тебе не стыдно, негодница? — рванувшись вперед, крикнула Чарушина.

Фаина невольно подалась к государыне, и та, протягивая руку, чтобы защитить ее, приказала Марфе Андреевне молчать, после чего спросила:

— Так это-то письмо, которое он хранил в боковом кармане и которое он ото всех прятал, чтобы перечитывать? Оно было от тебя?

— От меня, ваше величество! Я не могла иначе поступить. Мне запретили видеться с ним с тех пор, как на него подали челобитную неведомые люди…

— Не неведомые, когда тебе известно, где они проживают.

— От кого ты все это узнала? Говори сейчас? — не вытерпела, чтобы снова не вмешаться в разговор, Чарушина.

Фаина молчала, не спуская со своей покровительницы умоляющего взгляда, и ее бледное лицо выражало такие ужас и скорбь, что императрица расчувствовалась.

— Не приставай к ней, Марфа! Мы от нее скорее добром все узнаем, чем бранью и угрозами. Не правда ли, девочка? — с ласковой улыбкой обратилась она к Фаине.

— Ваше величество! С радостью сказала бы вам все, но что же мне делать, если я ничего больше не знаю! — воскликнула девушка, с таким неподдельным отчаянием, что невозможно было ей не поверить. — Ничего я не знаю, кроме того, что он очень-очень несчастлив и что, если ваше величество над ним не смилуетесь и не прикажете прекратить его дело…

— Тебе не позволят за него выйти замуж и ты тоже будешь несчастна? — с милостивой улыбкой докончила государыня прерванную рыданиями фразу. — Вот и разгадка комплота, — сказала она. — Весь переполох произошел от влюбленной девчонки, которая позволила себе написать письмо своему возлюбленному потихоньку от родителей. Ты права, Марфа: великая княгиня тут не при чем, и действительно нам наговаривают на нее много лишнего, — продолжала она со вздохом. Вслед за тем, обращаясь к Фаине, она прибавила, все с той же милостивой улыбкой: — Ты оказала отменную услугу цесаревне — сняла с нашей души большой грех, девочка, и мы тебе этого не забудем!

V

Когда Углов очутился за границей совершенно один, в грязном, вонючем лапсердаке поверх дорожного платья и в широкополой, лоснящейся от жира, шляпе, ему стало так жутко и тоскливо, что он в первую минуту пожалел, что принял предложение еврея и обрек себя почти на верную гибель, чтобы спасти доверенное ему цесаревной письмо.

То, что ему предстояло совершить, чтобы доставить это письмо по назначению, было сопряжено с такими трудностями, что невозможно было рассчитывать на успех.

При той обстановке, в которой судьба выбросила его на чужбину, смерть казалась ему еще неизбежнее, чем прежде в его положении заподозренного в государственной измене на родине, где все-таки можно было до известной степени надеяться на поддержку близких людей и на милосердие императрицы. Здесь же он был совсем один и, кроме недоверия и презрения, ничего не мог ожидать. К тому же немецкого языка он почти не знал, а надо было пройти всю немецкую землю, чтобы достигнуть Франции, где у него тоже не было ни друзей, ни знакомых, но где он все-таки мог понадеяться найти поддержку личности, к которой было адресовано письмо. Но как добраться, с двумя червонцами в кармане, до баварского местечка, где жил этот человек?

Иначе, как пешком совершить этот путь нечего было и думать, и раньше, как через месяц, туда не дойти, а без языка, чего доброго, проплутаешь и дольше. Но так как другого исхода не представлялось, то Углов, недолго думая, пустился в путь.

Он шел, не останавливаясь и заботясь только о том, чтобы не сбиться с пути, что было не трудно, так как через каждые сто-двести шагов попадались столбы с надписями, по которым можно было знать, где именно находишься и куда идешь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: