Сидит Егор Иваныч на обозе, свесивши ноги. Очень неудобно сидеть, а прилечь негде. Ноги болтаются; самого «взбулындывает» полегонечку, а в ином месте так тряхнет, что невольно скажешь: да будь оно проклято! С непривычки ехать неловко, а крестьянину ничего, он уже привык; спит себе полдороги на обозе с витнем в руке, только шапка нависла на нос. Оно и лучше — солнышко не жжет. Скука страшная, потому что лошадь везет чуть-чуть; на местность любоваться не стоит, таккак Егор Иваныч проезжает по этой дороге не в первый раз, все места знакомые, да и видов-то хороших нет: где лес, где пальник, где покос, где пашни; деревеньки незавидные, люди бедные, проезжающих мало. Извозчик оказался несловоохотливый… Егор Иваныч всячески старался сблизиться с крестьянином по-нынешнему, как он в книгах вычитал. Прежде он как-то весело ехал, а теперь у него в голове засела мысль, что — «я кончил курс, я много знаю, а крестьянин ничего не знает…» Однако он начал говорить с крестьянином по-нынешнему:
— Слышь, дядя?
— Ну?
— Как те зовут?
— Зовут меня Митрий.
— А величают?
— Величают Егорыч.
— Значит, ты Митрий Егорыч?
— Знамо, так.
— А хлеб-то у вас каков ноне?
— Нешто.
— А как?
— Да так.
Молчание.
— Што бог даст, то и ладно… — начал крестьянин. — Вот ныне, што есть, с обозами мало ходим… Времена такие тяжелые… А хлеба в прошлом году не было, потому, значит, земля у нас не такая, как в Прогарине или хоша у соседей. Те, значит, зажиточные, подарили с началу кого должно, и наделили их: значит, старые места дали.
— А ты какой: государственный или крепостной?
— Кабы государственный — не то бы было. Никитинской… Барин Иван Лексеич.
— Худой человек?
— А кто ево знат… не наше крестьянское дело судить… На то божья воля да милость царская…
Крестьянин замолчал. Об чем еще говорить Егору Иванычу с крестьянином? Положим, предметов много, но крестьянин не поймет всех этих предметов. О хлебопашестве говорить не стоит, потому что крестьянину досадно даже говорить о неурожае: неурожай и разные неудачи поедом едят его. А неудача есть у каждого человека, не только что у крестьянина; у крестьянина больше всех неудач, и эти неудачи никем из прочих сословий не замечаются, и если замечаются, то так себе; и если вырвется у кого-нибудь сочувствие, так это редкость, большею частию для хвастовства: что-де и мы любим крестьян, и мы им благодетель хотим сделать. Егору Иванычу хотелось кое-что объяснить крестьянину, но он не мог выбрать такого предмета, который бы крестьянин понял. Он знает, что крестьяне не очень долюбливают тех господ, которые, встретясь с ними в первый раз, начинают говорить им о таких предметах, которых или они не понимают, или предметы эти не интересуют их. Крестьяне даже боятся тех людей не их сословия, одетых прилично барскому сословию, которые с ними говорят ласково, выспрашивают все больше о господах, говорят такие слова против старших, которых крестьяне привыкли уважать и бояться с детства… Крестьянину, — от рождения привыкшему работать на потребу других всю жизнь, забитому, у которого развитие остановилось на приобретении денег различными способами, — странны кажутся такие слова. Егор Иваныч знал все это; сам слыхал хвастовство товарищей об отрицании, и ему это казалось глупо. «Такой наукой, — думал он, — нельзя выучить народ добру. Да и Троицкий, человек отрицающий, говорит, что народ насчет этого не нужно трогать. Сам со временем поймет». Егор Иваныч знает и то, что крестьянину ничего не нужно от человека прилично одетого, кроме денег за работу или возку и на водку. Крестьянин знает, что ему не нужно быть барином: он захохочет, если представит себя барином, в сюртуке и в светлых сапогах, и свою жену в шляпке. Будет много денег — тогда можно торговлей заняться, дом хороший состроить, а куда уж в баре лезть: «Мы люди такие, те люди иные». От этого-то у него является недоверие к барину: «Говорит-то он хитро да ласково, а бог его знает, что у него на уме-то? мягко стелет, да жестко спать будет…» Положим, барин и предложение хорошее сделает, так и тут крестьянин не иначе согласится, как прежде посоветовавшись с товарищами.
Товарищи Егора Иваныча — Павел Игнатьевич Корольков, философ, и Максим Игнатьевич Корольков же, словесник, ехали на другом обозе. Они ехали весело и смешили ямщика. Они рассказывали ямщику разные городские — губернские анекдоты и сплетни вроде следующего:
— Ты, дядя, знаешь бульвар?
— А!? — Крестьянин захохотал. Этим словом он выразил то, что выражается словами: эво, еще бы, уж будто не знаем-ста.
— Так вот, видишь ли, какая там штука забористая вышла. Гуляло народу много; знати всякой и не перечтешь… А дамы, слышь, нарядные такие — прелесть. В деревнях таких не найдешь… Ну, и ладно. Вот сидят это много на скамейках против музыкантов, которые потешают их на разные манеры… Сидят они смирно, все смотрят на музыкантов, — в чувство входят; а мимо их на площадке разные франты ходят. Значит, ищут девиц на тово-оно… Вдруг, что бы ты думал, вышло? Одна передняя скамейка и грохнулась, — ножки с одного конца фальшивые были, — ну, дамы и кувырк — кто вверх ногами, кто просто на посрамление, а молодые-то люди, франты, любуются…
Крестьянин хохочет во все горло; хохочет с четверть часа.
— Вот дак любо! А я бы — знаешь как?.. — Крестьянин хохочет.
— А как?
Крестьянин хохочет и говорит свое мнение. Потом рассказывает о казусах, бывших в селе с какой-нибудь девкой.
— А вот что, дядя, как по-твоему: которые из девок лучше, городские или сельские?
— Городские, брат, штуки! Напялено на нее — страсть; ходит как индейский петух: только поглядишь в щелочку на нее, страх возьмет… Да что — не по нам.
— В селах-то, брат, лучше знать?
— Эво! Возьмешь кою девку и не нарядную — славно! Здоровая такая… — Крестьянин хохочет.
— И женишься, — славная жена будет.
— Уж на этот счет не беспокойся. Все приладит; заботу об ребятах знает, чужому не поддастся. Вот моя жена так ревмя ревет, коли мне что не посчастливится, а пьяный напьешься — драться лезет… Славная баба, бой-баба!.. А здорова, собака! На тысячу рублей не променяю свою бабу. Золото баба!
— А ты по любви женился?
— Пондравилась: красивая была девка, да и вместе малолетками игрывали… Ну, достатку-то у них нет, да все однако — жениться надо. Ну, и женился.
— Не перечила?
— Да что ей перечить? Меня знает. «Я, говорит, за тебя пойду замуж, коли ты меня обижать не будешь, коли, говорит, будешь мужик хороший».
— Так. А городские не нравятся?
— Да что и толковать! Ну их!.. Хорошо яблоко спереди, да внутри-то горько.
— Ты бы в Питере пожил, не то бы сказал.
— Ну, не знаем, поди-кось!.. Вон лонись оттоль Кирьяк Савич приезжал, — извозчиком там был. Такая, говорит, там жизнь извозчикам — беда! Плутом, говорит, надо быть… С виду-то, говорит, куды-те расфранченная, ужасти!.. А скажешь такое любезное слово — и готово!.. Только Кирьяшко-то, знать, прихвастывает на эфтот счет. Поди-ткость, так и поверят! А у самого, у пса, жена здесь с детьми живет.
— Ну там-то это так.
— А ты бывал там?
— Не был, а в книгах пишут.
— Ну и врут, коли пишут… Эдак жить, по-нашему выходит, грех… Стыд на весь мир… А все бы самому лучше поглядеть.
Егор Иваныч злится, слушая эти разговоры. Он думал: «Что это они толкуют дичь? Ну, для чего? Будто о другом не о чем рассуждать…» Но взглянув на спину своего дремлющего ямщика, он думает: «Как только буду я священником, я прямо начну говорить проповеди об этом предмете. Я все эти гадости объясню им… Эх, какая пошлость! До чего люди доходят! Подобные примеры я видел и в губернском; надо вразумить прихожан, изобличить их в поступках, происходящих от безнравственности…» При этом он представил себе, что он едет жениться, но на ком? Сердце забилось, словно боль какая-то чувствуется. Потянулся он, зевнул, стал тянуть поочередно пальцы; пальцы захрустели… «Какая-то моя невеста? Господи, дай мне хорошую жену, не развратницу. Слыхал я, что какой-то священник от развратницы жены спился и под суд попал, теперь по кабакам трется в крестьянском звании. Нет! дай мне хорошую жену…» И при мысли об жене, об детях опять чувствуется боль и радостное щекотание в сердце.