— И зачем он все это сделал, скажи на милость? — проговорила старуха, устремляя на своего собеседника умный, пронзительный взгляд.
— Вы говорите про царя, ma tante?
— Конечно, про царя, про кого же больше? Я спрашиваю: неужто вы все не видите, что на него совсем затмение нашло?
— Чем же вы недовольны, ma tante? — не понимая или не желая понимать ее намек, спросил Лабинин.
— Я-то? Мне, голубчик, по истинной правде тебе сказать, все равно. Моя жизнь изжита. Я как будто уж с того света на все, что у вас тут делается, смотрю. Меня уж теперь ничем не испугаешь и не удивишь; мне только интересно знать, чем все это кончится. Ну и жалко, конечно, хороших людей, которые в этой суматохе погибнут… Да что с тобой об этом говорить, ты весь в настоящем, тебе не до того, чтобы в будущее заглядывать, а назад оборачиваться тебе не стоит: ты там ничего не увидишь, у тебя еще прошлого нет.
— А рассказы ваши, ma tante? — перебил ее Лабинин, нежно целуя ее руки.
— Что рассказы, голубчик! Надо все на себе пережить, чтобы понять! — заметила графиня и, меняя тон, спросила с улыбкой: — Так весел сегодня царь?
— Очень весел и со всеми любезен.
Озабоченность, покинувшая было князя в присутствии гостей, снова овладела им, когда он остался один со старушкой.
— А как он теперь с твоей княгиней?
— Совсем хорошо. Цесаревич сегодня сияет. Мы все ожили. Его нельзя не обожать, у него такое доброе сердце, такие прекрасные намерения!
Авдотья Алексеевна махнула рукой.
— Доброе сердце… намерения… Эх вы, верхогляды!
— Что же, кроме добрых намерений, может он в теперешнем своем положении проявить? — с живостью и обиженным тоном возразил князь.
— Что? Сказала бы я тебе, да смущать не хочется! Любишь ты его, ну и люби! Слава Богу, что любишь. Без любви царям служить нельзя. Насмотрелась я на их маету. Недаром у двух цариц-самодержиц в близких состояла. Обе были пренесчастные. Ты думаешь, берегли их те, которых они выше всех превозносили, к которым льнули с лаской? Ни крошечки. А ведь им больнее, чем нам, грешным, эти подлости сносить, обиднее, стыднее, — проговорила она со вздохом. А от батюшки-покойника я про царей знаю. Он при царе Петре… не при маленьком, а при большом… служил, тоже несчастный был человек… Да тебе-то нечего говорить, ты сам это знаешь, сам близко к ним стоишь.
— Правда, ma tante, они — пренесчастные, — сказал князь. Слушая старушку, он невольно припоминал недавний разговор, которым удостоил его цесаревич. — А многие им завидуют, — прибавил он.
— Потому что не знают… Кто там? — обернулась графиня к двери, у которой с противоположной стороны осторожно царапались.
— Фомка, матушка боярыня.
— Вернулся? Ну, войди, отрапортуй, что узнал! Позволишь, князенька, при тебе его допросить?
— Сделайте одолжение.
— Я посылала его про одного модника узнать, который до моего отъезда в деревню каждое воскресенье у меня бывал, а теперь глаз не кажет. Фомка, войди же!
— Кто такой? — спросил князь, приветливо кивая на почтительный поклон благообразного карлика в ливрейном фраке и белом кисейном жабо, который, растворив дверь, остановился на пороге.
— Да один тут дворянчик, сын закадычной моей другини.
— Не Максимов ли? — с живостью перебил ее князь.
— Именно он. А ты почем его знаешь?
— Да вы меня с ним познакомили.
— Правда. Экая я беспамятная! Я в нем большое участие принимаю; на днях просила князя Петра Михайловича, чтобы он ему у себя местишко дал, и князь велел его к себе прислать.
— А я ладил его в придворную контору пристроить, — заметил Лабинин. — Он мне очень нравится, открытое в нем что-то такое, благородное. И вот, как вы теперь, я дивился, что так давно его нигде не видать. В последний раз я встретился с ним на стройке у Михайловского дворца и говорил с ним через забор, на месте которого теперь стоит прекрасная решетка. Это было в первых числах июля.
— И я его с тех пор не видала.
— Не случилось ли несчастья в его семье? Его отец живет в деревне, его, может быть, туда выписали?
— Я и сама это думала. Вот он нам сейчас скажет. Разыскал ты, Фомушка, Илью Ивановича Максимова?
— Разыскал, сударыня.
— Что же он?
— Да кроме того, что все дома сидят да книжки читают, ничего-с.
— Ты его видел?
— Никак нет-с, они никого до себя не допускают-с. Я с их человеком говорил-с.
— Что же он тебе сказал?
— «Наш барин все скучает», — грит.
— Как это скучает?
— «Как монах, — грит, — живет».
Авдотья Алексеевна обернулась к князю и спросила, разводя руками:
— Понимаешь ты тут что-нибудь?
— Да с чего же это он вдруг спасаться вздумал? — произнес с улыбкой князь.
— Со скуки-с, — в нерешительности переминаясь с ноги на ногу, ответил карлик.
Графиня вспылила.
— Дурак! Наладил: скука да скука! С чего скука?
— С печали от приключения-с.
— Нет, он меня уморит от нетерпения! С какого приключения! Родителя, что ли, он своего похоронил!
— Никак нет-с, про их старого барина не слыхать, чтобы померли. Письмо от них недавно получено.
— Так что же с ним случилось? Не сумел, верно, разузнать? Так бы и сказал! Другого, поумнее тебя, пошлю.
— Воля ваша, сударыня, а только другому то же скажут, что и мне, обиженным тоном возразил карлик. Кабы вы дозволили мне досказать…
— Фу ты, несносный какой! Досказывай, чего мямлишь!
— Господина Максимова силком женили, вот они и заскучали.
От изумления Авдотья Алексеевна сначала высоко приподняла брови, а потом громко расхохоталась.
— Силой женили? Слышишь, князенька?
Заявление карлика удивило и князя.
— Кто же женил Максимова силой? — начал он в свою очередь допрашивать маленького человека.
— Военный губернатор, ваше сиятельство, по повелению государя императора, — торжественно сообщил карлик.
— Час от часу не легче! — воскликнула графиня. — Уморишь ты меня, Фомка, со смеху! Над тобой подшутили, а ты и поверил! Я тебя умнее считала.
Тут уж и карлик рассердился.
— Никто надо мной не подшучивал, сударыня, напрасно изволите так говорить. А что господина Максимова силой женили, и что они с этого самого заскучали и совестно им на глаза казаться людям, и что они даже из одного отделения в другое у начальства попросились, по той причине, что товарищи изводили его издевками, это — сущая правда-с.
— На ком же его женили? — спросил князь.
— На дочери портного мастера Клокенберга, ваше сиятельство.
— Как ты сказал? — спросил князь с такой живостью, что Авдотья Алексеевна перестала смеяться.
Карлик повторил свое заявление.
— Странно! И когда это случилось?
— Десятого июля, ваше сиятельство.
— И ты этому веришь? Ты не видишь, что над ним подшутили? — спросила Авдотья Алексеевна, обращаясь к племяннику.
— Все это очень странно, ma tante, но я должен сказать вам, что в этот самый день или накануне, во всяком случае, около десятого июля, я с Максимовым виделся и он мне говорил про этого немца Клокенберга и про его дочь.
— Что ж он говорил?
Князь передал свой разговор с Максимовым.
— И ты его с тех пор не видел?
— Да, с тех пор.
— И у меня он с тех пор не был. Ну, знаешь, ты мне непременно должен разузнать, что с ним случилось; я покоя не буду иметь, пока всего до крошечки не узнаю.
— Меня это тоже интересует, ma tante… надо будет спросить у графа Петра Алексеевича.
— А ты когда увидишь его?
— Постараюсь на днях.
— И сейчас же приезжай ко мне, как только узнаешь что-нибудь. Напрасно только я Аксинью не послала вместо этого дурака Фомки, она несравненно толковее исполнила бы мое поручение, — продолжала она по-французски, хотя карлика уж давно в комнате не было.
На этот раз князь недолго заставил ждать свою почтенную родственницу; на другой же день явился он к ней с известием, что Фомка сказал правду: Максимова по приказу государя обвенчали против воли.