Маринка забрала из-под лавки своих кукол. Под лавкой у них была очень хорошая комната — с занавесками, с картинками. Там стоял у них деревянный столик и кроватка, покрытая пестрым одеяльцем. Маринка сняла занавески, связала в узелок всю мебель, захватила все это в охапку и вынесла в кухню.
— Бабушка! А где же теперь мои куклы спать будут?
— Вот еще, с куклами! — закричала бабушка. — Сунь вон их под печку. Спроси, где ты сама-то спать будешь!
Бабушка сняла со стен платья и полотенца, мать собрала с постелей одеяла. Все вынесли в кухню и сложили на лежанку.
— Как беженцы все равно! — сказал Ганя.
— Типун тебе на язык! — ответила бабушка. — Накличешь еще новую беду!
— Ну что ты уж так пугаешься? — возразила мать. — Если так случится, разве добрые люди не помогут?
— Помочь-то помогут… Только чужие, порожки круты, а чужой хлеб, матушка, вот как горек!..
Заскрипел на улице снег, застучали каблуки по ступенькам крыльца, послышались голоса…
— Вот они, — буркнула бабушка. — Встречайте гостей!
Вдруг из сеней выскочил Кудряш и залаял во всю глотку. Мать поспешно вышла.
— На место, Кудряш, на место!
Маринка бросила своих кукол и тоже выскочила в сени. Возле крыльца стояли немцы. Один из них поднялся по ступенькам. У него на плечах блестело серебро, а на петлицах был отчетливо виден зловещий значок — череп и кости. Это был какой-то начальник, может быть офицер. Он остановился, потому что Кудряш не давал ему пройти. Кудряш метался возле двери, шерсть у него на загривке встала дыбом, он злился, лаял и бросался на офицера, не обращая внимания на окрики.
Офицер не спеша вынул из кобуры револьвер. Маринка охнула и выбежала на крыльцо.
— Молчи, Кудряш, молчи, дурак! — закричала она. — Перестань!
И, схватив Кудряша за длинную шерсть, потащила его к себе.
— Он не тронет, он вас не тронет, — поспешно заговорила Маринка, — он только лает, он такой дурак у нас! Не убивайте его! Ведь он просто глупый!
Офицер поглядел на Маринку, и в его серых глазах блеснул холодный нетерпеливый огонек.
Он ткнул дуло револьвера Кудряшу в широкий лоб, в самую ложбинку. Хлопнул выстрел. Кудряш взвизгнул, ткнулся носом в морозные доски и замолк. Офицер, столкнув его ногой с крыльца, прошел в избу. Маринка закричала.
Солдаты и ефрейторы прошагали за офицером. Все они проходили мимо Маринки и с усмешкой поглядывали на нее. Один солдат с черными, выпуклыми, как у рака, глазами подмигнул ей и сказал:
— Кудряш — капут?
А Маринка громко рыдала над своим милым Кудряшом. Она подняла его голову и, плача, глядела на его добрую морду. Озорные карпе глаза уже не видели Маринку. Из черных ноздрей Кудряша показалась темная струйка крови и смочила его мягкую желтую шерсть.
— Бедный ты мой, — причитала Маринка, — бедненький ты мой, бедненький!
Мать молча сошла с крыльца, схватила Маринку за руку и увела в избу.
А Кудряш так и остался лежать у крыльца на высоком сугробе.
Фашисты живут в доме
Странные, жуткие начались дни. Немцы жили в горнице, спали на хозяйских кроватях и с утра до вечера топили маленькую печь-голландку. Большую печь в кухне тоже приходилось топить и утром и вечером: утром немцы варили себе завтрак, а вечером ужин. Маринке казалось, что стало душно жить. И от жары душно, и от хлопот, которыми были заняты целый день мать и бабка, и от тесноты, и от какого-то тягостного чувства, которое томило ее и которого она не могла понять.
Немцы в первый же день, как только сбросили с плеч шинели, сейчас же потребовали горячей воды для мытья, горячей картошки на ужин и гвоздей.
— Цвай гвоздь! — сказал один, выходя на кухню, и показал Гане два пальца.
Ганя достал ящичек с гвоздями и подал ему два. Тут же вышел другой и показал три пальца:
— Мне драй гвоздь!
Ганя дал.
Потом снова вышел первый — ему еще надо было «фир гвоздь», потом еще «цвай». Они набили в горнице гвоздей вовсе стены — и возле печки, и над столом, и над кроватями. На этих гвоздях развесили немцы походные сумки, фляжки, свои широкие нескладные шинели. От шинелей по белым обоям растеклись темные сырые пятна.
— Все обои изуродовали, — ворчала бабушка. — Ишь, принесло чертей! Люди берегли, а они уродуют. Да разве басурманам русского добра жалко!..
Когда сварилась картошка, вышел толстый ефрейтор и что-то приказал бабушке. По-русски он говорить совсем не умел и старался жестами объяснить, что ему нужно. Бабушка не понимала, он сердился, краснел от раздражения и во весь голос выкрикивал свои немецкие фразы. Бабушка наконец тоже рассердилась.
— Чего тебе надо, говори толком, — крикнула она, — чего ты мне там немтуешь?
— Картошка! — крикнул немец. — Ферштейн? (Понятно?) — и закивал головой.
— Ну, картошка — это я понимаю, — сказала бабушка, — это я — да, фирштейн.
— Яйки! Ферштейн?
— Яйки? Ишь ты какой! Яиц захотел! У нас куры зимой не несутся. Нету!
— Яйки!
— Нету! Русским языком тебе говорю или нет? Не-ту!
— Никс?
— Конечно, никс! Какие тебе яйца зимой!
Немец вытащил из сумки баночку кофе и опять что-то сказал бабушке. Бабушка отрицательно потрясла головой:
— Не фирштейн!
— Замра! — сказал немец.
Бабушка уставилась на него в недоумении.
— Замра! Замра! — сердясь все больше, кричал немец.
Бабушка обвела всех беспомощным взглядом.
— Аннушка! Да что он ко мне привязался? Ну пойми хоть ты, чего ему надо!
К ним подошел другой немец, шофер офицерской машины.
— Самуа, — объяснил он, — самуа! Ферштейн?
И похлопал рукой по самовару.
— Самовар! — догадалась бабушка. — Ну так бы и говорил, рыжий чорт! А то орет…
— Не ругайся, что ты, — шепнула мать, — стукнет еще!
— А что он понимает, что ли, фашист проклятый! Не любо, пусть не слушает, мы их сюда не звали. Замра несчастная!
Через кухню с докладом к офицеру целый день ходили солдаты. Не отряхивая заснеженных ног, они проходили к дверям горницы, щелкая сапогом об сапог, отдавали честь и рапортовали что-то. Получив распоряжение, уходили снова. Некоторые задерживались, садились покурить на приступке, галдели, лезли в печку за картошкой… Было людно, суетно, дымно и грязно, как на постоялом дворе. Маринке казалось, что это не их родная изба, а чье-то чужое жилище, куда может заходить каждый, кто захочет, и занять любое место. Она заглядывала в горницу и не узнавала ее. Пол был черный, синий дым от папирос висел, как облако, стены увешаны чьими-то чужими вещами, белые обои оборваны, испачканы.
Чтобы не быть дома, Маринка с утра убегала на улицу. Но и там было невесело. Каждый день приносил новые несчастья. Старуху Настасью Рогожкину немцы выгнали из дому: им показалось, что она жалеет дров и рано закрывает печку. Настасья целый день, как бесприютная собака, ходила вокруг своей избы. Несколько раз поднималась она на крылечко и открывала дверь в свою избу, но из избы выскакивал немец и, громко ругаясь, пинками гнал ее обратно.
У Турчановых выгнали из дому ребятишек. Ребятишек у них было шесть человек и всё маленькие. Не понравилось это немцам — и тесно им и спать не дают… Выгнали их на улицу кто в чем был. Мать бросилась было за ними, но ей пригрозили наганом и приказали остаться, чтоб она топила печку и убиралась в избе. Сергунька, самый маленький, уцепился за мать и начал реветь. Тогда солдат, стиснув зубы, схватил его за руку и пихнул прямо в сугроб. Ребятишки Турчановы стояли среди улицы, дрожали. Хорошо, что Марья Петрова вышла и забрала Турчановых ребятишек к себе, а то бы, пожалуй, им не сдобровать. У тетки Марьи кухонька маленькая, отдельно от горницы; туда немцы не заходили. Маринка видела все это и сама плакала.
Каждый день слышны были по деревне жалобы — там кур порезали, там перегородки в доме поломали и пожгли, там отыскали и поели спрятанное мясо, там закололи поросенка…