Она, как в детстве, в слезном пароксизме, кидает о стол голову, но глаза сухи, ей кажется — больше нет сил. Ночь тиха. Смолкла Москва, все звуки утихли…
"А ты — спишь? — спрашивает она немыми губами — ту".
ГЛАВА 13
МЫЛЬНЫЕ ПУЗЫРИ
Ника была на краю отчаяния: только что Мориц ей рассказал, что написал жене, чтобы она больше не слала ему посылок, не лишала детей нужной им еды. "Я сыт, — сказал он, — а Ольге, после тринадцати (!) операций глаз, запрещена глазная работа, и она работает в две смены с лотком Моссельпрома. На последней фотокарточке она стала неузнаваема. Я отказался от помощи…"
Вертя арифмометр, она думала о том, что ей делать… Но ничего придумать было нельзя, кроме — письма Ольге, опровергавшего его письмо. Умолить её не прекращать посылок, без которых погибнет он, так сжигающий себя на работе, ведь ночью не прекращает новых и новых способов в заяв лениях излагать свое дело, настаивать на ошибочности обвинения…
Но последняя капля, переполнившая его чашу, — было письмо его дочки, Бэллы, девочки пятнадцати лет. "Папа, — писала она, — не пиши длинных заявлений, мне сказали — их никто не читает…"
Письмо Бэллы вызвало его письмо к её матери — он начинал терять веру в правосудие его страны, он решил пустить ладью свою по течению — но его письмо к Ольге вызвало к жизни решительное письмо к ней — Ники. "Ольга Яковлевна, — писала она, — не верьте мужу. Ему нужно усиленное питание. До меня он — неразумно, нелепо все ставил на общий стол. Я это прекратила. Жиры я превращаю — на кухне — в печенье. Ни одна капля пользы не минует его…" Далее шла просьба прислать свой портрет и Юры — сына, она их повесит в его шкафчике, так что как только откроет — увидит.
Стук арифмометра, как вьюга, заметал все.
Мориц проходил по комнате с копией накануне отосланной в Управление сметы, когда его окликнула Ника. Он подошел. Молча, незнакомым ему — чуть повелительным и одновременно как бы просящим — движением она подвигала к нему тетрадку. Молча он открыл её. Это были стихи. На первой странице стояло: "Мыльный пузырь". Его брови поднялись: что‑то родное. Как она могла знать? Они с братом в детстве, задолго до первой войны, увлекались этим делом. Брат искусно пускал их из особо свернутой газетной бумаги, он же отстаивал метод "трубочный" — из заграничной настоящей трубки, легкой, как застывшая морская пена (или кто‑то сказал, что так, и они верили…).
Её стихи? Собачьим чутьем ощутив, что момент этот для нее — особенный, он вложил тетрадь в ведомость сметы — неучитываемое мгновенье засомневался, не надо ли что‑то сказать, решил сомнение — отрицательно, и отошел к своему столу. Все кругом работали. Щелкали арифмометры, счеты, и у кого‑то легким, родным со школьной скамьи звуком, воздушным, только уху чертежинскому слышным, скрипел рейсфедер о гомеопатические ворсинки полуватмана, отдаленно напоминая полет норвежских коньков по льду. Это были стихи, ему посвященные. Это обязывало? Этого надо было ждать…
Что‑то хмуро легло у его рта. Незаметно ему порой сдвигались брови. Стихи были неровны, но несколько было хороших. Были портретные. Лирика. Риторика. Мимолетно он удивился в себе — отсутствие наблюдательности. Что‑то понимая, не анализируя, он шел мимо этих предчувствий. Ника же, женщина, несмотря на ум, несомненный, и надо же было, все же… Не предполагал, не предвидел. Легкая тень досады сжала что‑то внутри. Осложнение и без того неблагоприятной ситуации?
В юности он не любил идти по натертому паркету. Сходное балансирование предстояло теперь. Неприятности в Управлении. Срочная работа. И нет вестей из дому! И это…
Он читал со смешанным чувством досады и удовольствия. Прочел и перечел вновь.
Мориц читает стихи Ники. Это был для нее момент большой важности. Но, преодолев первый миг, — морщины его лба — она сразу сошла с подмостков Дузе — легкой ногой…
Ника была совершенно спокойна. Точно дело шло не о ней. Она видела его наклоненную голову, сейчас он её подымет, дочитав последнюю строку. Он, конечно, не будет знать, с чего начать, учитывая её волнение. А этого волнения — нет! Испарилось. За это она так любила "Дым" Тургенева, дым от огня. Дым, испарение огня, пар, в облако уходящий… В ней было любопытство. Сознание юмора минуты. Ответственность за совершенное. Холодила — или грела — непоправимость. Безвыходность положения их обоих! И — и дружеское участие к нему и, конечно, немного иронии. Большое переполняющее чувство достоинства — именно тем, что оно ею так сознательно было попрано, давало ей ощущение горького счастья.
Он дочитывал листки, когда уже начался перерыв, и поднял глаза.
— Нет, — сказал он по–английски, — с одним я не согласен — с названием. Это не мыльный пузырь, нет!
— О! — сказала она иронически. — А что же это?
— Это? Это — тут есть очень грациозные вещи, обаятельные…
Он перелистывал тетрадку.
— Какое вам нравится больше? — немного лениво, холодно спросила Ника.
— Вот это хорошо, — сказал Мориц и стал читать, пропуская многие строчки, — стихи "Сон", — кое–где кошачьим чутьем останавливаясь, чтобы не прочесть дальше. Обходя капканы…
— Грациозно, — сказал Мориц, — и это:
— И вот это хорошо тоже:
Ника смотрит, как Мориц читает её стихи, и в ней — отдаленно — будто кто‑то со стороны читает, звучит одно из стихотворений, ею Морицу посвященных: