— Как роботы, — вставил Евгений Евгеньевич. (И над его "Жакобом" поднялось облачко дыма, а в маленьком жерле трубки вспыхнул малиновый огонек.) Из этого можно сделать прекрасный рассказ в духе "Странной истории доктора Джекиля и мистера Хайда"[5].
— Превосходная вещь, — кивнул ему Мориц, — Стивенсон?
— Позвольте… Это как один пьет волшебный напиток? — даже вскочил Виктор. — Он превращается в своего врага, да? Это? Здорово написано…
Евгений Евгеньевич глядит на Нику пристально, выразительно: на днях был разговор о Морице, что он и есть этот Хайд. (Ловко носящий личину Джекиля!)
Ника не кивает в ответ. Ей сейчас не хочется общения с Евгением Евгеньевичем, она чувствует вину перед Морицем: хоть она защищает его, но слушает, что о нем говорят, кто — осторожно, кто — подозрительно, кто — враждебно, недоброжелательно — все: карьерист… Перед ней сидел мальчик, голова седо–кротиного цвета, свет печки делал его худую щеку янтарной, полуулыбка трогала теплом — рот, громкий голос (из больной груди) говорил:
— Но все это изучать — любопытно. Меня ещё одна вещь занимала: процедура одевания смокинга. Ужин был в шесть часов. За полчаса раздавался звук рога, сигнал к одеванию. Дамы являлись в парадных платьях, японки в кимоно (насколько очаровательны китаянки, между прочим, настолько неприятны японки: это не женщины, а какие‑то куклы, непонятное что‑то). Нам полагались смокинги. Я вообще очень люблю смокинг, отличная вещь! Сочетание черного и белого, без этих безобразно болтающихся фалд фрака, открытый вырез, крахмальная сорочка, черные шелковые отвороты, шелковые черные лампасы, узенькие, по шву брюки. Мой смокинг был так легок, что мне казалось, я — голый, так мне в нем было легко. Танцевальный зал, — кивнул он через плечо Виктору, — очень большой, превосходый, но в этих танцах, я должен сказать, не было веселья, только традиция.
Ника слушала уже без'увлечения. Во–первых, рассказ был совсем внешним. Во–вторых, её единение с Морицем — кончилось. Покинув Гар–Сен–Лазар, он покинул и её; он не обращался к ней, он забыл о ней. Это было вполне объяснимо — во Франции она, хотя и ребенком, была, одна из всех тут; в Америке — не была, на океанских пароходах не плавала. Его рассказ принадлежал равно всем.
— Я возненавидел англичан за их взгляд, — говорил Мориц, — зная, кто вы и откуда вы едете, они смотрят сквозь вас: вас нет. На "Маджестике" был устроен традиционный бал. Любопытное зрелище, как мумиеобразные старички и старушки надевают. все эти шутовские аксессуары — бумажные короны и колпаки, как они принимают участие в играх в конфетти, серпантин, в ракетку, с бумажными шариками и пищалками, но это тоже традиция! Да, между прочим, почему‑то мне сейчас вспомнилось, что в холле, у выхода на палубу, висит под стеклом огромная океанская карта, где изображена траектория пути, крошечный пароходик, точная копия модели "Маджестика" каждый день передвигается по ней; он идёт по такой дуге с севера на юг и потом вот так — по прямой. И почему‑то в этом стыке всегда ужасно качает. Да, вы спрашивали меня о пейзаже, — сказал он, обратись к Нике, — несмотря на то, что ты на такой громадине и столько людей — тысяч две–три на этом пароходе, — ощущается простор беспредельный! И одиночество. Морская даль во все концы.
Он встал и прошелся по комнате, и глаза всех проводили его.
— Это было рано утром. Мы подъезжали к Нью–Йорку. Вы ещё не видите город, но он уже встречает вас широкими водяными проспектами, окаймленными плавучими буями. Днём они звуковые, такой звон, вроде колоколов, а ночью они светятся. И вы плывете в туман. И вдруг в нем начинают вырисовываться громады зданий Даунтауна. Мое ли личное восприятие (хотя все со мной согласились), но я нигде не встречал описания того, что все это производит нереальное впечатление. Чувство, что это все — декорации, даже когда вы уже вплотную! к Нью–Йорку. А когда я уезжал из Нью-Йорка, эта феерия для меня была уже реальностью: скрытые огни, дающие только сияние; огни спрятаны где‑то в глубине архитектурных складов и кидают в небо очерк зданий. Необычайное зрелище. Я покидал Нью–Йорк с щемящим чувством. Я полюбил этот город, и, когда я отплывал на "Олимпике" и смотрел на эти очертания, я думал — буду ли я ещё когда‑нибудь здесь?
От последних слов этих на Нику повеяло холодом: точно кто‑то шепнул: нет…
— А что вам больше всего понравилось в Америке?.. — спросил помпрораба. — В "Одноэтажной Америке" Ильфа и Петрова?..
— Талантливая книжка. Но и они не сказали всего. Что лучше всего в Америке? Народ. И–з-у–м-и–т-е–л-ь–н-ы–й. И чрезвычайно много общего с русскими. Но судить об Америке по Нью–Йорку — ошибка. Нью–Йорк — не Америка. Это — космополитический город. Настоящих американцев вы встретите в провинции. Это интереснейшая смесь детской наивности с самым невероятным наследственным ханжеством. Работают они — как звери. Американец работает до конца своей жизни, в то время как немец работает, чтобы не работать — после.
— Мне кто‑то говорил, что в Америке много едят мяса, — сказал грузный прораб.
Мориц внутренне улыбнулся его вопросу.
— Как раз — нет. Они исключительное значение придают — маслу. И — фруктам. Особенно много едят апельсинов. Невероятная энергия у этих людей. И я нигде не встречал таких красивых женщин. Система питания, спорт. Женщины все спортсменки. Фигурки у них…
Слов не хватило. Уменьшительность последнего слова прошла по Нике гусиной кожей. И, словно почуяв это, Мориц уже говорил о другом.
— Интеллигенция их необычайно сходственна с нашей. Богема — та же. Походить по их кабачкам, послушать их споры, искания — чрезвычайно интересно. Я много писал об Америке, приехав оттуда. Вам известно, например, из области фарисейства, что беременной женщине нельзя ходить по улице? Неприлично. Статистики венерических заболеваний — нет, потому что считается, что в Америке нет венерических болезней. В самую потрясающую жару не имеешь права снять пиджак. Хоть умри! На улице, конечно. Я был в местах, где бывать считается непозволительным: в негритянских кабачках, например. Там был сухой закон — и вино приносили с собой. Продавался Джинджерэйл, имбирный лимонад, очень приятная вещь, куда добавлялось виски около семьдесят процентов, — виски, да — и, что называется, ни в одном глазу! Но без Джинджерэйл пить виски, по–моему, нельзя. И вот там я впервые познакомился с мулатами. Помню: гладкий, как зеркало, паркет. Выступают артисты. Потом тут же танцуют. Американский джаз, конечно, лучший в мире. Мимика, игра негра в оркестре стоят не менее, чем музыка.
— Вероятно, колоритное зрелище, — процедил сквозь трубку Евгений Евгеньевич. — Он сидел и гладил своего баранообразного кота (собственно, бараньи были — глаза, по уверению Ники), перекинутого через колени, точно бы он был пустой — просто две сшитые шкурки, как коврик, постеленный на колени хозяина, с одной стороны висели лапы и хвост, с другой — лапы и голова. И это мурлыкало. В темноте попыхивал "Жакоб".
— Я никогда не забуду одну молодую мулатку, — сказал Мориц, должно быть, устав сидеть, вставая и прохаживаясь по комнате, — лет так восемнадцати. Вот таких красавиц я никогда больше не видел! Певица. Я брюнеток вообще не люблю, но эта была изумительна. Цвет её был как кофе с молоком (не цвет её кожи, — улыбнулась Ника, — а просто её цвет, как кошки — рыжий или черный). Черные огромные глаза, чудесные. Маленький полный рот. Она танцевала танец живота. Вообще, — говорит Мориц, останавливаясь где‑то там, в глубине комнаты, и его голос из мглы вдруг кажется очень далёким, — этого всего не сказать… Вкус вот этих вещей нельзя передать другому, это человек пережить должен. Были и другого типа кабачки. Смоул–парадаиз, например. Там собирался служивый люд, приказчики; фокстроты. Простите за подробность, эти кабачки заменяли дома терпимости. В дансинге — этого в Европе нет, — вы за каждые десять танцев платите доллар. Получаете билетики, предъявляете билетик девушке, она забирает билетик и танцует с вами. Все индустриализировано.
5
Роман Р. Стивенсона.