— О-ой, — Гитара почесал в затылке, — я совсем забыл. Их еще нужно будет топтать босыми ногами.
— Ногами? — возмутилась Пилат. — Кто это делает вино ногами?
— Наверное, вкусно получается, мама, — сказала Агарь.
— А я думаю, гадость жуткая, — сказала Реба.
— А у вас хорошее вино, Пилат? — спросил Гитара.
— Чего не знаю, того не знаю.
— Это как же?
— Никогда его не пробовала. Молочник засмеялся.
— Продаете вино, а сами его даже не пробовали?
— Люди покупают вино не для того, чтобы его пробовать. Покупают, чтобы напиться.
— По крайней мере раньше покупали, — кивнула Реба. — Сейчас уж никто не берет.
— Кому она нужна, наша самогонка. Кризис-то кончился, — сказала Агарь. — Теперь у всех есть работа. Денег хватает, можно купить «Четыре розы».
— Многие и сейчас покупают, — возразила ей Пилат.
— А сахар где вы достаете? — поинтересовался Гитара.
— На черном рынке, — ответила Реба.
— Какие «многие»? Ты, мама, уж не сочиняй. Если бы Реба не выиграла эти сто фунтов бакалейных товаров, мы бы с голоду померли прошлой зимой.
— Не померли бы. — Пилат сунула в рот новую веточку.
— Еще как бы померли.
— Агарь, не надо спорить с мамой, — шепотом сказала Реба.
— Кто бы накормил нас? — не унималась Агарь. — Мама может прожить без еды несколько месяцев. Как ящерица.
— Ящерица так долго живет без еды? — спросила Реба.
— Что ты, девочка, никто не собирается морить тебя голодом. Разве ты когда-нибудь бывала голодной? — тревожно спрашивала внучку Пилат.
— Конечно, нет, — ответила вместо дочери Реба.
Агарь бросила еще одну веточку в кучку лежащих на полу общипанных веток и потерла пальцы. Их кончики были багрового цвета.
— Да, иногда я бывала голодной.
Пилат и Реба с быстротою птиц вскинули головы.: Они всматривались некоторое время в лицо Агари, затем переглянулись.
— Деточка, — проговорила Реба очень тихо. — Ты была голодной, детка? Почему же ты нам не сказала? — Она жалобно смотрела на дочь. — Мы приносили тебе все, что ты хотела, детка. Все, что ты хотела. Ты ведь знаешь это и сама.
Пилат выплюнула веточку на ладонь. Лицо ее застыло в неподвижности. Сейчас, когда губы перестали наконец шевелиться, ее лицо напоминало маску. Будто кто-то вдруг выключил свет, подумал Молочник. Он всмотрелся в лица всех трех женщин. Лицо Ребы сморщилось. По щекам струились слезы. Неподвижное, как смерть, лицо Пилат выражало в то же время напряженность, словно в ожидании какого-то знака. Пышные полосы прятали профиль Агари. Она сидела, наклонясь вперед, прижав локти к бедрам и потирая пальцы, которые в наступающих сумерках казались вымазанными в крови. У нее были очень длинные ногти.
Молчание затянулось. Прервать его не рисковал даже Гитара.
Потом Пилат сказала:
— Реба. Она не про еду.
Как видно, Реба сперва не поняла, потом лицо ее медленно прояснилось, но она ничего не сказала. Пилат снова принялась обрывать ягоды, тихонько что-то про себя напевая. Вскоре Реба присоединилась к ней, и какое-то время они напевали вместе в унисон друг другу, а затем Пилат запела:
Когда обе женщины запели хором, Агарь подняла голову и тоже запела:
У Молочника перехватило дыхание. Голос Агари подхватил и унес те обломки сердца, которые он мог до этого мгновения еще назвать своими. И когда ему показалось, что он теряет сознание, раздавленный бременем чувств, он робко покосился на приятеля и увидел, как лучи заходящего солнца золотят глаза Гитары, оставляя в тени лукавую полуулыбку.
Восхитительные события этого дня приводили еще в больший восторг Молочника, оттого что им сопутствовала таинственность и ощущение собственной дерзости; впрочем, и таинственность, и дерзость испарились спустя час после того, как домой возвратился отец. Фредди известил Мейкона Помера, что его сын «нынче пьянствовал в питейном заведении».
— Врет он! Мы ничего не пили! Ничего. Гитара попросил стакан воды, но и воды ему тоже не дали.
— Фредди никогда не лжет. Он искажает факты, но не лжет.
— Нет, он тебе наврал.
— Насчет того, что вы там пьянствовали? Возможно. Но вы ведь были там, это правда, да?
— Да, сэр. Это правда. — Молочник взял тоном ниже, но что-то в его голосе еще напоминало о недавнем мятеже.
— А что тебе было велено?
— Ты мне сказал, чтобы я не смел туда ходить и разговаривать с Пилат.
— Верно.
— Но ты не объяснил мне почему. Они наши родственники. Пилат — твоя родная сестра.
— А ты мой родной сын. И будешь делать то, что я тебе велю. С объяснениями или без объяснений. Пока я тебя кормлю, ты будешь делать то, что тебе сказано.
В пятьдесят два года Мейкон Помер выглядел не менее внушительно, чем десять лет назад, когда Молочник считал, что выше и крупнее его папы не существует ничего на свете. Даже дом, в котором они жили, казалось ему, был меньших размеров. Но сегодня он встретил женщину, такую же высокую, и, стоя рядом с ней, почувствовал, что он и сам высок.
— Я понимаю, я самый младший в семье, но я все же не грудной младенец. А ты со мной обращаешься, будто с младенцем, твердишь все время, что не обязан мне ничего объяснять. И чего ты этим добился, как ты думаешь? Что я чувствую себя младенцем, вот и все. Двенадцатилетний младенец!
— Не смей на меня кричать.
— Твой отец разве так с тобой обращался, когда тебе было двенадцать?
— Придержи язык! — рявкнул Мейкон и вынул руки из карманов. Но он не знал, что делать дальше. Его обескуражил заданный сыном вопрос. Сразу все переменилось. Он представил на месте Молочника себя в свои двенадцать лет и с необыкновенной остротой и живостью вдруг вспомнил, какое чувство он испытывал к отцу. И то, как он оцепенел, когда человек, которого он любил, которым восхищался, рухнул с забора на землю, и пронзившую его страшную боль, когда глядел, как тело отца дергается в предсмертных судорогах. На этом сделанном из железных прутьев заборе отец просидел пять ночей, сжимая в руках ружье, и умер, защищая свою собственность. Чувствует ли этот мальчик что-нибудь подобное к нему? Может быть, пора рассказать ему?
— Ты не ответил — он так с тобой обращался?
— Я все время работал рядом с отцом. Все время рядом с ним. Лет с четырех, с пяти я уже вместе с ним работал. Мы вдвоем, и больше никого. Мать умерла. Скончалась от родов, когда родилась Пилат. Мы остались с малышкой на руках. Относили ее до вечера к соседям на ферму. Я сам и таскал ее каждое утро туда. Отнесу и возвращаюсь к отцу полем. Впряжем, бывало, Президента Линкольна в плуг… Мы так называли нашу лошадь: Президент Линкольн. Отец говорил, Линкольн был хорошим пахарем, прежде чем стал президентом, а хороших пахарей не следует от дела отрывать. «Райская обитель Линкольна» — так называл он нашу ферму. Участок-то у нас был невелик. Но мне он в ту пору казался громадным. Это я сейчас прикидываю, что не так уж много было там земли, примерно сто пятьдесят акров. Мы запахивали пятьдесят. Акров восемьдесят леса — дуб, сосна… вообще-то целое богатство; я думаю, они на это и польстились — дуб, сосна, отличный лес. Пруд был, занимал четыре акра. И ручей, а рыбы в нем полно. Как раз посредине долины. Гора была неописуемой красоты, называлась Хребет Монтур. Мы жили в округе Монтур. Это сразу за Саскуэханной. Был свинарник, мы держали четырех свиней. Большой амбар, сорок футов на сто сорок… с шатровой крышей, между прочим. А в горах кругом олени, дикие индюшки. Считай, ты в жизни ничего не пробовал, если тебе не довелось отведать зажаренной твоим дедом индюшки. Он обжаривал ее на сильном огне. Всю сплошь, дочерна, в один миг. Она сразу покрывалась корочкой, поэтому сок сохранялся, он оставался внутри. А потом целые сутки жарил ее потихонечку на вертеле. Срежешь, бывало, эту черную корку, а под ней мясо, нежное, вкусное, сочное. Был у нас на ферме и фруктовый сад. Яблоки, вишни. Пилат один раз попыталась испечь мне вишневый пирог.