— Фезер не отпустил ребятам пива, — ответил он. Те рассмеялись.
— И не будет «Печеной Аляски»! — не унимался Железнодорожный Томми. — Даже не мечтайте! Никогда не будет.
— «Печеной Аляски» не будет? — Гитара выкатил глаза и ухватил себя обеими руками за горло. — Вы разбиваете мое сердце.
— То-то и оно. Кое-что тебе все же осталось — разбитое сердце. — Взгляд Томми смягчился, зато веселье внезапно погасло. — И возможность делать глупости. Делать их без конца. Вот на это ты можешь рассчитывать.
— Мистер Томми, сэр, — певуче произнес Гитара с издевательским напускным смирением. — Мы ведь хотели бутылочку пива, больше ничего.
— Это да, — ответил Томми. — Это точно, что ж, просим пассажиров занять места.
— Что такое «Печеная Аляска»? — Они расстались с обоими Томми так же внезапно, как встретили их, и брели дальше по Десятой улице.
— Сладкое блюдо, — ответил Гитара. — Дают на десерт.
— Вкусное?
— Не знаю. Я ведь не ем сладкого.
— Не ешь сладкого? — изумился Молочник. — А почему?
— У меня от него тошнота.
— Совсем не любишь сладкого?
— Только фрукты, больше ничего. Ни конфет, ни пирожных. Даже запаха не выношу. Выворачивает наизнанку.
Молочник решил, что его приятель не совсем здоров. Он не представлял себе, как можно не любить сладкого.
— У тебя, наверное, сахарный диабет.
— От того, что сахара не ешь, сахарный диабет не бывает. Он бывает, если ешь слишком много сахара.
— Ну, а в чем же тогда дело?
— Не знаю. Мне сразу вспоминаются мертвецы. Или белые. Блевать начинаю.
— Мертвецы?
— Во-во. И белые.
— Не понял.
Гитара не ответил, и Молочник продолжал:
— Давно это у тебя?
— С детства. С тех пор, как отца разрезало на лесопильном заводе, а босс явился и принес нам, ребятишкам, конфет. Благость. Целый мешок благости. Его супруга лично приготовила их специально для нас. Сладкая она, благость-то. Слаще патоки. Уж такая сладкая. Слаще, чем… — Он приостановился и вытер проступившие на лбу капли пота. Взгляд стал тусклым и растерянным. Он сплюнул на тротуар. — По… стой. — прошептал он и шагнул в узкое пространство между ресторанчиком, в котором продавали жареную рыбу, и парикмахерской Лилли.
Молочник подождал на тротуаре, терпеливо разглядывая занавешенное окно салона красоты. Салоны красоты всегда закрыты занавесками или шторами. В мужских парикмахерских не занавешивают окон. Женщины же в отличие от мужчин не хотят, чтобы прохожие смотрели, как их причесывают. Стесняются.
Появился Гитара; его так и не вырвало, но он намучился, слезы стояли в глазах.
— Пошли, — сказал он. — Надо купить сигарет с травкой. Уж это-то я могу себе позволить.
К тому времени, когда ему исполнилось четырнадцать, Молочник заметил, что у него одна нога короче другой. Если он стоял босиком, прямо, как столб, его левая ступня оказывалась примерно на полдюйма выше пола. Поэтому он никогда не стоял прямо: то ссутулится, то на что-нибудь облокотится, то выставит бок вперед — и никогда не говорил об этом никому ни слова… ни словечка. Когда Лина спросила: «Мама, отчего это он так ходит?», он ответил: «Как хочу, так и буду ходить, захочу, вообще наступлю на твою отвратную морду». Руфь сказала: «Уймитесь оба. Лина, просто у него сейчас переходный возраст». Но он-то знал: не в этом дело. Он не хромал, он вовсе не хромал, разве что еле-еле прихрамывал, но создавалось впечатление, будто он нарочно так ходит, изобрел эту походку специально для того, чтобы не выглядеть таким уж сопляком. Этот небольшой дефект его тревожил, представлялся позорным, и Молочник шел на всевозможные уловки, чтобы скрыть его. Он всегда сидел, положив ногу на ногу, левую на правую, и только так. Все новые танцы танцевал, чудно переступая негнущимися, как бы окоченевшими ногами, и девочки приходили от этой манеры в восторг, а мальчики рано или поздно начинали ее копировать. Изъян главным образом существовал в его сознании. И все же не только в сознании — после нескольких часов, проведенных на баскетбольной площадке, у него и в самом деле начинались стреляющие боли в левой ноге. Он лелеял это недомогание, считал его полиомиелитом и ощущал благодаря ему тайную связь между собою и покойным президентом Рузвельтом. Даже когда все превозносили Трумэна, учредившего Комитет по гражданским правам, Молочник втайне предпочитал ФДР[6] и ощущал, что он с ним очень тесно связан. Теснее, говоря по правде, чем с собственным отцом, так как у Мейкона не было физических недостатков и, казалось, с годами он, наоборот, становился все крепче. Отца Молочник боялся, уважал его, но знал (из-за ноги), что никогда не сможет ему подражать. Поэтому он старался, насколько смелости хватало, быть непохожим на него. Мейкон был всегда чисто выбрит; Молочник мечтал об усах. Мейкон носил галстук-бабочку; Молочник — обычный галстук. Мейкон не разделял волосы пробором; Молочник выбрил у себя на голове пробор. Мейкон не выносил табака; Молочник норовил каждые четверть часа сунуть в рот сигарету. Мейкон стремился накопить как можно больше денег; Молочник — потратить. Но он не мог не разделять пристрастие Мейкона к хорошей обуви и к тонким изящным носкам. Кроме того, в качестве отцовского служащего он старался выполнять работу так, как требовал отец.
Мейкон был в восторге. Сын принадлежал теперь ему, а не Руфи и избавлял его от необходимости, собирая квартирную плату, мотаться по всему городу, словно он какой-то уличный разносчик. Таким образом, предприятие приобретало солидность. Мейкон же на досуге мог поразмышлять, обдумать новые планы, изучить газетные объявления, узнать, где состоятся аукционы, выяснить, какие интриги плетутся вокруг взимания налогов и невостребованных наследниками состояний, где и какие строятся дороги, торговые центры, школы, кто и каким образом добивается от правительства утверждения своих строительных проектов. Он знал: ему, негру, ни за что не достанется большой кусок пирога. Впрочем, существовали участки, на которые пока никто не льстился, мелкие кусочки, кромочки участков, которые кому-то очень не хотелось отдать в руки евреев или католиков, а также участки, которым никто еще пока не знал цены. Немалое количество начинки вываливалось из-под кромки пирога в 1945-м. Кое-что может достаться и ему. Во время войны дела Мейкона Помера пошли на лад. Не ладилось у него только с Руфью. И много лет спустя, когда война уже закончилась и начинка пирога плюхнулась ему прямо в руки, отчего ладони стали жирными, наполнился желудок и обозначилось объемистое брюшко, он все еще жалел, что не удушил ее в 1921-м. До сих пор она по временам не ночевала дома, но ей было уже пятьдесят, какой любовник так долго продержится? И что это за любовник, если даже Фредди ничего о нем не знает? Мейкон решил, что это чушь, и теперь все реже сердился на жену настолько, чтобы захотелось влепить ей пощечину. В особенности после самого последнего раза, ставшего самым последним по существенной причине: сын не выдержал, вскочил и так ему врезал, что он свалился на отопительную батарею.
Молочнику было к тому времени двадцать два года, и, так как он уже шесть лет жил половой жизнью, да к тому же часть этого срока с постоянной любовницей, мать представилась ему в новом свете. Теперь он не видел в ней ту, что вечно заставляла его надевать калоши, потеплее кутаться и побольше есть, ту, что не позволяла приносить домой ничего интересного, коль скоро все интересное непременно влекло за собой грязь, шум или беспорядок. Сейчас она представлялась ему слабой женщиной, которая добровольно ограничила свою жизнь деятельностью незначительной и мелкой: взялась растить и пестовать таких подопечных, чье существование недолгосрочно и, прервавшись, не принесет ей боли, — рододендроны, золотых рыбок, георгины, герань, тюльпаны. А они и в самом деле умирали. Золотые рыбки всплывали на поверхность и, когда она постукивала ногтем по стеклу аквариума, не уносились в ужасе, прочерчивая следом за собой сверкающую, словно молния, дугу. Листья рододендронов становились все ярче, все шире, но потом, густо-зеленые, блестящие, как воск, внезапно тускнели и никли, повисали желтоватыми сердечками. В каком-то смысле Руфь завидовала смерти. В безбрежной печали, охватившей ее после смерти доктора, таилась и досада: ей казалось, доктор выбрал нечто интересней жизни и ей, Руфи, предпочел более занимательную спутницу — последовал за смертью, едва она его поманила. Присутствие смерти вселяло в Руфь несвойственные ей одушевление и смелость. Угроза смерти наделяла ее целеустремленностью, мужеством, ясностью мысли. Не придавая ни малейшего значения тому, что сделал Мейкон, она всегда подозревала, что отец ее не умер бы, если бы не захотел. И быть может, смутное ощущение, что она отвергнута, отринута (плюс желание отомстить Мейкону), побуждало ее подталкивать мужа на путь, который вел лишь к одному — к насилию. Неожиданные вспышки его гнева Лине казались неоправданными. Но Коринфянам начинала уже понимать, что мать сама их выбывает. Она видела, как мать намеренно вынуждает отца обнаружить не силу свою (девятилетний ребенок мог влепить Руфи пощечину, ничем не рискуя), а беспомощность. Обычно Руфь начинала что-то рассказывать, чистосердечно выставляя себя в самом смешном и нелепом виде. Сидя за обедом, она как бы невзначай заводила эти якобы безобидные разговоры — в самом деле, ведь из всех, кто находился за столом, лишь она одна попадала в неловкое положение, остальным же предоставлялась возможность полюбоваться ее чистосердечием и посмеяться над ее невежеством.
6
Франклин Делано Рузвельт.