— Передайте своей соседке, что мы едем по Енисею, — сказал мужчина.
— Ради бога, не обращайте на него внимания, — попросила меня женщина. — Там, на Канатчиковой, сейчас молодые врачи. Мальчишки. Ошиблись диагнозом. И вот результат.
— Дай человеку спокойно выпить стакан чая, — сказал мужчина.
— Он, наверно, вам мешает? — спросила женщина. — Не обращайте внимания. Клинический случай.
Оставалось еще полстакана.
— Здесь что-то темно, — сказала женщина. — Не отдернуть ли занавеску?
— Что ж вы сидите, молодой человек? — радостно воскликнул мужчина.
Я допил чай. Встал.
— Испортил человеку завтрак, — сказала женщина.
— Ничего, мне было очень приятно посидеть с вами, — сказал я.
— Приходите к обеду, — ответил мужчина.
— Обязательно, если возникнет желание заниматься легкой атлетикой.
Пока она обдумывала мой ответ, я вышел. В конце коридора из-за угла выскочил военный китель.
— Ну как? — спросил он меня.
— Жив.
— Повезло.
— Сам удивляюсь.
— Бывает. Вот стерва, — сказал он. — Я тоже был женат. Знаю.
Мы расстались, довольные друг другом. Я пошел в каюту за альбомом. «Ничего себе, семейная жизнь», — думал я. А что у тебя будет через десять лет? Такое? Никогда. Даже в самые худшие времена вы всегда с Валей были друзьями. И когда тебе было плохо, она бросала все и была около тебя. А попробуй представить, что что-нибудь случилось с ней. Ты ведь тут же примчишься на гусиных крыльях. Ну так у тебя прекрасная семейная жизнь? Дружба? Хорошо, какой вывод? Рвать с Ирой? Немыслимо.
Я схватил альбом и побежал на капитанский мостик. Вход посторонним был запрещен. Я вошел в рубку, поздоровался, молча разложил альбом, достал карандаш, сел чуть ли не перед носом рулевого и стал рисовать.
— Вы, пожалуйста, подвиньтесь, — попросил капитан, — рулевому надо проглядывать фарватер.
На листах альбома появились рулевой, второй штурман, капитан.
Потом я спустился в машину и зарисовал второго механика и моториста.
Я снова поднялся в рубку и сделал портрет первого штурмана.
Мы прошли Казачинский порог. Первый штурман пригласил меня в красный уголок.
— Здесь у нас столовая для команды, — сказал штурман. — Может, вы отобедаете с нами? Попробуйте нашу кухню?
— Что ж, — сказал я, — все надо испытать.
Енисей. Солнце заползает за левый берег. Фиолетовые волны реки. Катера смело выбрасываются носом в песок. Потом команда прыгает в катер, он дергается, бултыхается и слезает задом с берега. А то ждет волны с проходящего большого парохода.
И опять же пейзажи. Их можно зарисовать. Но как передать словами? Человеческая фантазия очень бедна. Ограниченность ее почти непреодолима. Человек все олицетворяет. Скалы, облака, дома, холмы напоминают ему фигуры и лица людей. Красивая женщина — это эталон, максимум прекрасного в эстетике человека.
Однажды мы с ребятами были на озере Рица. Там великолепны само озеро, дорога, горы, лес.
— Ну как? — спросил я ребят.
— Здорово, — сказали они, — но ты посмотри, вон у машины такая девочка!
К ночи «Композитор» подошел к Енисейску. На верху темной деревянной башни прибита доска, и, кажется, рука с вытянутым пальцем показывает на пристань.
Всюду лужи, оставшиеся, по-моему, еще с прошлого года. Город в одиннадцать часов спит. Только на пустынной центральной улице на полную мощность играет радио. Бегают большие тихие собаки. Несколько сохранившихся купеческих особняков.
Переулочки резко бросаются к реке, прорезая оврагами высокую набережную. Над откосом, на скамейке, парень обнимает девушку.
Типичный старый русский город. Сколько я таких повидал!
И еще один день прошел. На коротких остановках местные жители штурмовали буфет. Пиво выносили ведрами.
Берега опустились. Через пару часов глянешь в окно — одно и то же. Как будто стоим на месте.
Ночью я дежурю в рубке. Ждем огней встречного теплохода. Иначе меня так далеко увезут, что вернусь только в сентябре.
Останавливаемся у деревни Лебедь. Остановка здесь не предусмотрена. И нет даже причала. Но у нас на борту мужичок с бабой, а с ними… четверо ребятишек. Женщина, держа в руках двух самых маленьких, уговорила капитана остановиться.
«Композитор» кинул якорь метрах в пятидесяти от берега. Дали два гудка. На берегу кто-то забегал, засуетился.
Встрепанный, нечесаный, приходит на моторе лодочник. Мужичок пытается спустить мешок.
— Детей давай! — кричит лодочник. — Детей!
Лодка наполовину затоплена.
В три часа ночи разворачивается встречный теплоход. Теплоход переполнен, и меня поселяют в каюте первого механика. Он болен и остался в Красноярске. На тот путь, который я прошел за сорок восемь часов, теперь придется затратить четверо суток.
Здесь был старый капитан, который поначалу отнесся ко мне весьма сурово. Но мой альбом действует как волшебный ключ, как магический пароль «Сезам, откройся».
И хорошо, что я успел сделать «дежурные» наброски на капитанском мостике. Потому что дальше произошло непредвиденное.
Я спустился в четвертый класс. Там было душно и пахло портянками и пеленками. Там на всю мощь играло радио (сотни раз — «Я люблю тебя, жизнь», — так же можно повеситься), там забивали «козла», пили водку, там орали дети, а один бородатый мужик обольщал какую-то молодку. Огромный твиндек, разгороженный двухэтажными полками, жил своей особой жизнью. Здесь не бегали в ресторан, а вынимали из мешка огурцы и хлеб, шли в буфет за консервами и даже умудрились как-то стряпать суп. Ей-богу, как они это делали, я до сих пор и не понял, но первое, что я начал рисовать, это трех женщин, уплетающих содержимое большой кастрюли.
Сначала дежурный матрос, который меня привел вниз, вежливо говорил:
— Граждане, не напирайте!
Потом уже местные энтузиасты взялись наводить порядок.
— Ну, ты, куда прешь? Видишь, свет загораживаешь.
А я сидел и рисовал лица. Одно за другим. Портреты, написанные быстро и неровно, приводили четвертый класс в детский восторг:
— Смотри, как похоже!
И может быть, на палубе, из первых и вторых классов, нашлись бы тонкие ценители рисунка, которые бы со знающим видом говорили:
— Эта линия не так, и слишком мрачен фон.
А здесь все принималось сразу, такое, каким вышло из-под карандаша. Я уж не знаю, в какой манере я работал. Главное было — уловить характеры в лице.
Нет некрасивых человеческих лиц. Все лица по-своему красивы. И даже в очень замкнутом лице, с близко поставленными глазами, с коротким носом, низким лбом, злым, тонким ртом можно найти свою гармонию, свою, присущую только этому лицу, индивидуальность. Очень часто в суровом, обветренном лице мужчины угадываются мягкие, нежные черты его матери. И я настолько представляю эту женщину, ее взгляд, ее улыбку, что мог бы без натуры нарисовать портрет. Самое лучшее, совершенное, что есть на земле, — это человеческие лица, это особый, уникальный мир каждого «я». На каждое лицо человека жизнь, самый лучший в мире художник, как на белое полотно, накладывает свои черты. И так появляются характеры, появляется доброта и злоба, подозрительность и доверчивость, честность и хитрость, появляется все, что волнует человека, все, чем жив человек. И может, когда-нибудь я напишу картину, которая будет называться «Земля». И на ней изображу не глобус, не бескрайние поля пшеницы или снежные горы. Нет, на огромном полотне будут одни лица. И наверно, мечта каждого настоящего художника — это успеть нарисовать лица всех людей.
Я не знаю, сколько времени я сидел. За каждым моим движением следили десятки глаз. Люди переговаривались, о чем-то меня спрашивали. Я что-то отвечал, по-моему, шутил. Я не помню, что именно, но им это нравилось, и они смеялись.
У меня кончился альбом. Мне принесли ученические тетради, и я «пожирал» страницы одну за другой.
В эти часы я вспоминал, что раньше, давно, в детстве, я любил ходить на гулянья, в парки, на площади, просто бродить по шумным улицам. Я не переносил одиночества. Мне всегда было интересно в суетливой людской толпе, и я сам чувствовал себя маленьким камешком в большом потоке. Наверно, мое истинное место было всегда у конвейера, или в строю солдат, или в зале больших собраний. И тогда, в детстве, я не мог предположить, что мне предстоят страшные, долгие дни одиночества в маленькой подвальной комнате.